После этой встречи и хорошего, душевного разговора мы быстро сдружились, и очень часто теперь, возвратившись с завода, я заставал в нашем садике Петра Петровича, окруженного детворой. Малыши его очень любили.
Мне приходилось видеть Петра Петровича на деловых собраниях и совещаниях. Он всегда выступал решительно и резко, как всегда говорят твердые волей люди, к тому же уверенные в своей правоте. Запомнился доклад Петра Петровича на городской конференции сторонников мира. Он начал речь спокойно и даже, как мне показалось, холодно. Но в этом кажущемся холоде сдержанных слов отчетливо звучала сила и непреклонная воля великого народа, борющегося за мир, против войны, и когда Петр Петрович заговорил о кровавых злодеяниях агрессоров в Корее, голос его наполнился такой страстью и гневом, словно весь зрительный зал переместился туда, за трибуну, и вдохнул свои чувства и мысли в речь одного человека. А с детворой Петр Петрович бывал необыкновенно весел и шутлив, хотя в глазах у него постоянно и оставался оттенок грусти.
Незадолго до начала учебного года я простудился и слег в больницу. Болезнь оказалась затяжной, и, лежа в постели, я наблюдал в окно, как осень постепенно кладет на листья деревьев свои отметины. Я думал временами, что вот уже скоро оголится садик под окнами нашего дома и желтые листья засыплют его песчаные дорожки.
Проведывать меня приходила жена вместе с сыном, а иногда он смело прибегал и один, хотя больница находилась в противоположном конце города. Несколько раз навещал и Петр Петрович, пока ему позволяло время. А когда начались занятия в школе, он стал пересылать с моим сыном ободряющие записки.
В один из дней, когда я уже мог вставать с постели и готовился к выписке домой, прибежал сынишка, принес передачу, много и торопливо рассказывал о своих школьных делах, а потом вдруг спохватился, что не сказал самого интересного, самого главного: Петр Петрович приходил в школу со своим сыном! И я от всего сердца порадовался счастью, заслуженному этим человеком. Столько лет тяжелых дум и переживаний! Столько дней, когда ему казалось, что сына своего больше он не увидит: по письмам из-за границы Петр Петрович знал, что мальчик очень слаб здоровьем.
Радостное волнение долго не оставляло меня. Я сновал по длинному коридору больницы, украдкой, чтобы не увидели медицинские сестры, ставил стулья и, опираясь на их спинки руками, подтягивался, пробуя крепость мускулов. И мне особенно сильно хотелось скорее выписаться из больницы, чтобы пригласить к себе в дом Петра Петровича и в семейном кругу, за чашкой чая, выслушать его счастливый рассказ.
Выписался я в субботу, во второй половине дня, Об этом дома у меня знали, но я нарочно попросил жену не приходить за мной в больницу — я чувствовал себя очень бодро. Лучше обняться дома, чем на больничном пороге. И я нисколько не удивился, когда, войдя в наш садик, заметил Петра Петровича, сидящего на скамейке. Значит, сынишка успел предупредить и его, и он решил принять участие в общей радости.
Листья с деревьев уже облетели полностью. Желтые и сухие, они похрустывали под ногами, а сквозь оголенные ветви какой-то особенно ясной и четкой представлялась глубина двора. Может быть, это было оттого, что за лето я привык к густой листве в садике, а смена лета и осени произошла, пока я лежал в больнице. Но так пли иначе, а теперь все мне рисовалось новым и неожиданным.
Петр Петрович тоже еще издали заметил меня, приветливо помахал рукой, поднялся со скамьи и пошел мне навстречу. И тут я увидел, что рядом с ним идет мальчик, сынишка его, с которым он так долго был разлучен. Но когда они подошли ближе, я несколько удивился: в этом мальчике не было ни малейшего сходства с моим сыном, о чем всегда твердил Петр Петрович, и, главное, вряд ли ему исполнилось даже пять лет, тогда как сыну Петра Петровича должно быть сейчас больше двенадцати. И я подумал, что это сын кого-либо из его друзей.
Подойдя, Петр Петрович крепко пожал мне руку и стал поздравлять с выздоровлением, но тут мы оба замолкли, потому что в это время из ближнего распахнутого окна дома громко заговорил радиорепродуктор, передававший последние известия. Диктор читал радостные телеграммы об успехах строителей Волго-Донского канала, о небывало высоких урожаях пшеницы, об отличниках социалистического соревнования на заводах, а потом, переведя дыхание, начал: «Пхеньян. Главное командование Народной армии Корейской Народно-Демократической Республики сообщило…» И мы с Петром Петровичем скорбно переглянулись: там по-прежнему пылают пожары, зажженные рукой интервентов, и по-прежнему льется кровь ни в чем не повинных людей.
Молча пошли мы к дому. Желтые листья тихо шуршали у нас под ногами, гнев и горечь, охватившие нас в эту минуту, невозможно было передать словами.
Мальчик шел рядом с нами, поскрипывая новыми хромовыми ботинками, а потом вырвался вперед и побежал по песчаной дорожке, как-то особенно твердо ставя на землю свои крепкие ноги. Я проводил его взглядом — резвого, веселенького — и спросил Петра Петровича:
— А где же ваш? Мне сказали…
Он сразу запнулся, сбившись с ноги, и тихо ответил:
— Это мой.
Я не успел никак отозваться, сказать, что теперь я все понимаю — мальчик не родной его сын, а приемный, — Петр Петрович торопливо полез в карман, вытащил из него конверт с заграничными марками и с адресом, написанным на чужом языке и чужой рукой.
— Вот… мой… — сказал он и отвернулся, остановившись у оголенного куста черемухи, возле которого густо лежали сухие, мертвые листья.
И я увидел, как вздрагивают его плечи.
© Сартаков Сергей Венедиктович, текст, 1950