Выбрать главу

Вчера по улицам торопились и ждали: маленькая маленькая была надежда, что случится что нибудь… А сегодня даже еще скучнее, и еще обыкновеннее.

Идут, идут… Еще новые повернули из за угла. Их очень много. И они так неловко все идут, точно в первый раз, точно ноги у них тяжелые и липкие и подошвы надо отдирать от тротуаров.

В окнах магазинов парусина, закрытые глава. Магазины не праздничные, нет, просто усталые и не хотят смотреть. А людей ужасно много. Никогда еще не было так много.

Это так думал мальчик; он стоял у окна с девяти утра, с той минуты, как напился чаю и кончил благодарить за подарки. Он все стоял и смотрел на улицу и ему было так скучно, что ни за что не хотелось приняться. Мальчика очень тянуло заплакать, точно его обидели и обманули. Опять-же, если бы это мать его обманула, он бы очень хорошо поплакал. Но совсем неизвестно кто обманул и кого, и зачем… Старшие тоже недовольны и все только едят. Им тоже скучно.

А не есть опять-же нельзя, думает мальчик, а то все испортится…

И потом ему тоже казалось, что лавочники должны все-таки любить свои всякие вещички, и он думал, что они непременно украсят их к празднику: в каждый перочинный ножик, например, воткнут по синенькому цветку, какие вчера продавали на улицах, а вокруг яичек будет мох и ленточки. И они с мамой будут долго, до самого вечера, ходить от окна к окну и все смотреть… А лавочники просто опустили парусину. Какой-же это праздник? Если не хотят, так и не надо. Совсем уж лучше не надо!

Им одевали белые платья и застегивали сзади… С прошлого года платья стали узкими, но от этого еще параднее. И потом целый день он боялся притронуться к игрушкам, чтобы не согрешить, точно нес маленькую чашечку с водой и боялся расплескать. И ему удалось сохранить свою святость совсем хорошо до вечера, до самой бархатной ночи.

Старшие поехали, а он стоял у окна и ждал. И над его головой катались громадные звоны круглыми и ужасно веселыми шарами. Становилось все темнее и радостнее. И наконец он заснул у окна. Так хорошо, особенно заснул…

Удивительная была ночь.

Синяя-синяя, и такая прозрачная, точно без воздуха. И от этого она была остановившаяся, затаенная, как-будто и в самом деле должно было случиться что-то.

По набережной ходили студенты и курсистки. Они не верили в праздник, но им было пусто сегодня и потому приходилось шуметь и толкаться. Там была одна девушка с белокурыми косичками, вокруг головы, и оттого, что у нее были очень уже свежие щеки и такая маленькая голова, — ей было очень скучно без праздника.

Она смотрела на скомканных старушонок, которые торопились, и ей казалось, что верующие такие счастливые. Она забыла, конечно, что и ее бы обманули, как мальчика, который будет завтра стоять у окна с девяти утра.

А с утра люди все шли по улицам, упорно куда-то шли, и их было так много, как никогда. Что бы куда-нибудь идти, они вспомнили о каких-то безногих троюродных тетках в Галерной Гавани и об шуринах с кучей детей. В карманах у них вспотели и слиплись дешевые сахарные сласти. Они шли и с трудом и отдирали ноги от тротуаров.

Ведь, был очень большой праздник и пришлось идти куда-нибудь с утра и они пошли и не знали куда зайти и куда девать себя, — тем более, что и трамваев не было.

Шел также один гимназист, который считал себя очень интересным, потому-что сочинял стихи. Он думал, что будет довольно скоро знаменитостью, а потому не придавал особенного значения своему короткому, трусливому носу и слишком приличному лицу.

Он шел очень недовольный и ему было неприятно встречаться с глазами проходящих людей, потому что они казались ему сегодня особенно противными и провонявшими: столько затхали и ежедневной скуки выбросили они сразу на улицу. Точно, правда, всю зиму копили-копили все свои противные ссоры и вонь от тюфяков, а потом, как только выставили рамы, — бац, все на улицу.

И ему хотелось сочинить дивное стихотворение, удивительное стихотворение, где-бы говорилось, как когда-нибудь, потом, люди будут за свою одинокую зиму копить разные особенные и интересные слова, стихотворения и красивые романсы, а весной, когда будут выставлены рамы, все это будет слышно с улицы. И это будет ужасно красиво и всем захочется поздравлять и украшать друг друга и себя, и стены, и фонари, и тумбы, и перочинные ножики в окнах магазинов. Вот тогда это уже будет настоящий праздник!..

Он шел с визитом к богатой тетке и ему было очень стыдно — этого. Тетка даст ему, наверное, пять рублей в яйце, а, может быть, даже десять. Но если-бы он взял, да не пошел к тетке, было-бы гораздо лучше. Тогда-бы он уже наверное сделался впоследствии знаменитым писателем. А теперь еще неизвестно.

И ему от этого было еще неприятнее встречаться с глазами прохожих, потому-что если он читал у них про ссоры и скуку, то и они, ведь, могли прочесть про богатую тетку. Значит, и он не настоящий.

Было очень нехорошо.

Тогда один маленький, горбатый человечек с злыми, яркими глазками влез на фонарь и остановил их всех — «Тараканишки, ай, тараканищки…» шипел он. И они остановились… Но впрочем, такого человека не было. Просто гимназист дошел до подъезда богатой тетки, где стояли два карлика с красноватыми носами. Он остановился и подумал, что если-бы не было на нем фуражки и форменного пальто, а был бы он вот такой маленький уличный горбун, он влез-бы непременно на фонарь и говорил — бы против праздника. Слова у него были-бы прямо огненные, совсем особенные слова. Даже не просто слова, а целое стихотворение… «Презренные трусы»… И он мог бы остановить их. Сейчас… И от громадного, смелого волнения он сам остановился.

Но в форме, конечно, неудобно… К тому-же почти четыре. Он и так опоздал.

Он поправил фуражку и позвонил.

Так и прошел праздник.

Николай Бурлюк

Самосожжение

Op. 1.

Зажег костер И дым усталый К нему простер Сухое жало. Вскипает кровь. И тела плена Шуршит покров В огне полена. Его колена — Языков пена Разит, шурша; Но чужда тлена Небес Елена — Огнеупорная душа. Поэт и крыса — вы ночами…

«Поэт и крыса — вы ночами…»

Op. 2.

Поэт и крыса — вы ночами Ведете брешь к своим хлебам; Поэт кровавыми речами В позор предательским губам, А ночи дочь, — глухая крыса — Грызет, стеня, надежды цепь, Она так хочет добыть горсть риса, Пройдя стены слепую крепь. Поэт всю жизнь торгует кровью, Кладет печать на каждом дне И ищет блеск под каждой бровью, Как жемчуг водолаз на дне; А ты, вступив на путь изятий, Бросаешь ненасытный визг, — В нем — ужас ведьмы с костра проклятий, След крови, запах адских брызг. А может быть отдаться ветру, В ту ночь, когда в последний раз Любви изменчивому метру Не станет верить зоркий глаз? — А может быть, когда узнают Какой во мне живет пришлец, И грудь — темницу растерзают, Мне встретить радостно конец? — Я говорю всем вам тихонько, Пока другой усталый спит: «Попробуй, подойди-ка, тронька, — Он, — змей, в клубок бугристый свит». И жалит он свою темницу, И ищет выхода на свет, Во тьме хватает душу — птицу, И шепчет дьявольский навет; Тогда лицо кричит от смеха, Ликует вражеский язык: Ведь я ему всегда помеха, — Всегда неуловим мой лик