Выбрать главу

Эрле честно пыталась сказать ему обо всех этих недостатках — тщетно: он слушал лишь то, что желал услышать. И еще одно заметила она по его стихам: стремление разделить всех людей на необычных и обычных, на возвышенных, талантливых, умеющих тонко чувствовать — и просто тупое быдло, которым надо лишь пожрать да поспать. Это ей не нравилось категорически, она не раз взывала к нему — дурашка, что же ты делаешь, зачем строишь заборы между людьми, ведь стоит только тебе его построить — как тут же начнешь задаваться вопросом: а по какую сторону забора ты сам? И будешь всю жизнь колотиться в открытую дверь, пытаясь доказать себе, что ты необычный, талантливый, умный и вообще лучше всех… А как доказать? Правильно, самый простейший способ: жизнь дерьмо, а все вокруг гады… Вот так. А потом еще начнешь жаловаться, что такой одинокий-непонятый-непризнанный, а вообще-то очень хороший и замечательный, только настоящих ценителей почему-то рядом нет. А почему нет — опять же понятно: другие тоже небось необычными быть хотят, в быдло никто не рвется… Вот и получается замкнутый круг: построишь один забор — и останешься со своими заборами один. И так и будешь мучиться от одиночества до тех пор, пока не научишься видеть в каждом — равного, такого же человека, как ты…

Но Себастьян опять не пожелал ничего этого слушать. Вернее, слушать-то он слушал, да ничего не понял: все, что она сказала, прошло мимо него и на стихах его никак не отразилось: в них как были тоска и боль, так и остались. Эрле почти не принимала их всерьез; они молили о сочувствии и жалости, Себастьян готов был ненасытно пить эти чувства, как младенец — молоко матери, он напрашивался на них, вольно или невольно — в итоге Эрле окончательно запуталась в своих собственных ощущениях, перестав различать, где понимание, где сопереживание, а где простое подыгрывание. Ей хотелось сказать — дурачок, не кричи ты так, ведь не глухая же я, в самом-то деле, неужели ты не видишь, что я и так не умею не сопереживать?.. — ей невольно думалось — бедняжка, как же ты изголодался по простому вниманию, что даже сочувствие и жалость различать не научился — притворяешься гордым, а сам на жалость напрашиваешься; притворяешься, что одной мне готов все это рассказать, потому что только мне и доверяешь — да ты хоть сам-то знаешь, что расскажешь то же самое любому, лишь бы только тот согласился выслушать?..

Впрочем, у Себастьяна были и другие стихи, которые казались Эрле более искренними. Девушка как-то сама незаметно поняла, что мать Себастьяна вышла за его отца не по своей воле, а повинуясь приказу родителей. Годы шли, а она мужу этого так и не простила; рождение детей ничего не изменило — капля этой глухой не-любви досталась и детям, и Себастьяну больше, чем Марии: девочка пошла в бабку, а он — в отца… Мать никогда не кричала на мальчика, никогда не бранила и не наказывала, следила, чтобы он был одет и накормлен — но во всем этом было так мало живой трепетной любви и так много привычки, что иногда ему казалось, будто его мать — какой-то механизм наподобие часов на башне, и если ее завести — она будет звонить каждый час и заботиться о нем, Себастьяне… За это девушка понимала и прощала ему многое: если человек живет в одном доме с глухими, трудно ждать от него, что он будет говорить нормальным голосом. У него очень скоро кончались чувства и начинался наигрыш — нет-нет, притворством это никогда не было, нарочно он не лгал; ей казалось, что он просто заставляет себя испытывать боль, чтобы потом сказать ей об этом, хотя и вряд ли сознает, что именно делает…

После того, как Эрле выздоровела, к ней пришла Марта с очередным заказом. Ее талантом было управлять людьми, и он начал распускаться еще без вмешательства Эрле. Добавь к этому таланту немного честолюбия — и из Марты могло получиться либо что-то очень хорошее, либо что-то очень плохое; но ее честолюбие простиралось ровно настолько, чтобы сделать мужа старшиной гильдии сапожников, воспользовавшись тем, что зимой в городском Совете начались крупные перестановки, и уговорить дочь выйти замуж за лавочника, а не нищего школяра. Особенно Эрле утешало, что Марта, в общем-то, человеком была неплохим, свои интересы трактовала достаточно широко, чтобы включать туда и интересы многих окружающих, так что мелкой домашней тиранки-интриганки из нее тоже не получилось. А еще она очень любила делать варенье из яблок и гордилась этим своим умением едва ли не больше, чем успехами мужа и старшего сына — тот был писцом в суде и успел даже жениться. Эрле всем этим обстоятельствам чрезвычайно радовалась — ей было бы трудно выращивать талант, знай она, что когда-нибудь он, возможно, будет использован во зло людям…

Комната, где раньше жила Анна, по-прежнему пустовала — тетушке Розе так и не удалось ее кому-нибудь сдать. Проходя мимо двери, Эрле как-то раз поймала себя на том, что ей начинает недоставать Анны, ее скрытности, немного настороженного молчания и рассказов о матери и младших братишках — тех самых, погибших от чумы три года назад…

Но если быть совсем честной, больше всего ей не хватало все-таки Марка.

В тот день они отправились на реку — кататься на коньках. Утро было ярким: морозец, искрящийся снег — как бриллиантовая сокровищница по берегам, черные заледеневшие кусты в перчаточках инея, невысокое солнце в холодном блистающем небе… Дыхание — облачка белого пара, щеки легонько покусывает, поднять воротник — и вперед, стрелой вперед, по гладкому накатанному льду, визжащая детвора съезжает на салазках с заснеженных берегов чуть ли не до середины реки — осторожно, не столкнуться! — вперед, вперед, чтобы стало жарко и захотелось вытащить руки из муфты — а солнце светит в спину, и надо мчаться быстрее, догонять свою тень — интересно, я с кем-нибудь столкнусь? — излучина реки, поворот — тень скользит рядом, вздрагивая от каждой неровности льда — все, догнала, устала, запыхалась, можно остановиться… Плавный разворот — и Эрле скользит навстречу Себастьяну медленно и грациозно, похожая в своей пелерине на элегантного серого лебедя — похожая, но ненадолго: смех, щеки раскраснелись, рука взлетает к виску — опять волосы…

— Когда-нибудь я напишу об этом стихи, — сказал Себастьян задумчиво, прикрывая ладонью глаза от искоса бьющего в них солнца.

— Когда-нибудь? А почему не сейчас? — тотчас же откликнулась Эрле. Она не успела затормозить и ткнулась в грудь Себастьяна, он вскинул руки — то ли обнять, то ли поймать, то ли помочь удержать равновесие, но Эрле уже успела отлететь в сторону — легкая, искрящаяся улыбкой. Не ответив, он заложил руки за спину и медленно покатил по льду назад, в сторону излучины. Девушка легко обогнала его, заступила дорогу.

— Ох, Себастьян… Ну сколько раз повторять тебе, что ты и так очень, очень талантлив — нужно только немного постараться и не строить всякие дурацкие заборы посреди улицы…

Он обогнул Эрле и продолжил тяжело скользить по середине реки. Чуть помедлив, девушка последовала за ним, но обгонять его больше не пыталась.

— Да кому они нужны — стихи мои? — с досадой бросил он, не оборачиваясь.

— Людям, — тихо ответила из-за его плеча Эрле.

— Каким? Вот этим, что ли? — он кивнул на парочку: юноша полуобнимает девушку, склонился к уху, что-то говорит, она несмело улыбается — а на коньках стоит еще нетвердо, верно, только-только учится кататься… кивок вышел злой и дерганый. — Или вот этому? — мальчишка на салазках мчится с горки — быстрота, снег из-под полозьев — не успел свернуть — вынесло на лед, закрутило, завертело, плюхнулся на живот… — Ни черта им не нужно, — подвел итог Себастьян усталым голосом и прибавил скорость; Эрле по-прежнему держалась позади. — Только пожрать посытнее, выпить побольше да поспать подольше…

— А — творить? — спросила девушка еще тише. Он остановился, развернулся, оказавшись с ней лицом к лицу, засмеялся зло, полыхнув темно-синими глазами: