Мягкая темная трава под ногами. Звездочки прохладных светлячков. Сзади — деревья. Их руки над головой переплелись в пожатии — успокаивают, ободряют…
Спереди — равнина. Простор. Высокие темные растения — по грудь, как море. Алмазные искры на них — сверху донизу, все усыпано искрами, словно бушевала алмазная метель. Пахнет росной свежестью. Над травой появляется небольшой черный шарик — поместится на ладони, зависает над равниной невысоко. Потом он зажигается медленным светом — очень бледным, очень холодным, и она видит — трава под шариком становится синей, ярко-ярко синей, словно подсвеченной изнутри и снизу. А у светящегося шарика — нос. Черный, очень чуткий, очень подвижный — как собачий. Нос дергается, ловя частицы воздуха — ее запах… — и далеко-далеко, над уходящей в бесконечность равниной в синем тусклом небе появляется все то же ясное и строгое лицо. Тихо. Ни шороха. И вдруг шарик замирает носом на мгновение — почуял — и неторопливо начинает движение. Он движется к ней — не спеша, очень медленно, и ярко-синяя трава наклоняется за ним, тянет ему вслед высокие гибкие стебли… Шарик движется, лицо улыбается добро и пристально, а где-то спереди рождается неясным взвизгом — как пилой по железу — смех, радостный, пронзительный, словно ребенку отдали наконец его любимую игрушку…
Эрле закрывает глаза. Все. Уже все… Сейчас ничего больше не будет.
Нет.
Марк. Синяя в белую клетку скатерть, приглушенный звон чашек, черный мураш ползет по ломтику хлеба. "Я совершил выгодную сделку…"
Тихо. Боль под ногами.
Марк!
Диван. Твердая полированная темноватая спинка. Волосы касаются дерева. С ногами — на диване, лист пергамента в руках, смущенный взгляд вдаль. "Ты — вот мой мир… мой мир… мой мир-р-р-р…" И — уже уносясь куда-то, вращаясь в бешеной круговерти, в бесконечном калейдоскопе снежинок — все, что вокруг, рассыпается снежинками — из самого далекого далека, со дна пропасти, безнадежно, негромко: "Эрле!.. Плащ надень…"
МАРК!
Ничего больше нет. Только зеркало в старинной раме. В зеркале — ее двойник. Точно такая же девушка, как она сама. Русые волосы, чуть темнее у корней, прямой открытый взгляд — уголки глаз чуть опущены книзу, безулыбчивые губы, верхняя — ровная: плавный изгиб… Эрле делает шаг вперед, касается зеркала ладонью — ее двойник делает то же самое, зеркало идет рябью, как поверхность воды, и ладони сливаются…
Комната. Душная, маленькая, убогая. Жалкий и неубедительный огонек на полу. Рудольф, только что отделивший пальцы от ладони Эрле. Туман в его глазах.
— Что ты со мной сделала? — выдохнул он, склонившись к молодой женщине. Туман редеет.
— Я? — удивилась Эрле хрипло. И тут она увидела…
Она не смогла бы сказать, чем отличалась аура вокруг его головы от той, что она видела раньше — наверное, разница все-таки была — цвета, их расположение, какие-то неуловимые оттенки — теперь это была другая аура, она видела ее всю целиком, она видела — талант убивать, и талант делать другим больно, и талант разрушать все, к чему прикоснется его обладатель, и талант не видеть никого, кроме себя… Она видела всю ауру целиком и запоздало ужаснулась — как же я не знала этого раньше, они же всегда были тут, они все были тут — я же их выращивала!..
— Так вот, значит, что видела ты, — эхом откликнулся на ее мысли Рудольф — откинулся назад, прислонившись спиной к стене, и улыбнулся — словно светлячок зажегся на лице:
— Я могу выращивать таланты.
Эрле пожала плечами:
— Садовник должен уметь не только поливать и подвязывать, но и выпалывать…
Они переглянулись и засмеялись. Было так хорошо, словно солнце поцеловало в щеку. На отяжелевшую от мороза землю наконец-то пришла весна — долгожданная, босоногая, в зеленом ситцевом платье и с тонкой березовой ветвью в руке. Россыпь веснушек по курносому личику, рыжие волосы — ореолом солнца. Пришла весна — теплая, улыбчивая, звенящая тонкой капелью с крыш, дышащая радостью и беспечной, не знающей смерти красотой.
Садовники заливались весенним смехом и даже не заметили, как умолкла за окном бушевавшая всю ночь гроза.
…Я не буду подробно рассказывать, как Эрле вернулась домой, про то, как слетел по лестнице уже не чаявший увидеть ее Марк, как она переодевалась в сухое, пока он ходил на кухню за горячим молоком, а потом еще настоял, чтобы она все выпила — да-да, именно так, с пенками!.. во-от, теперь точно не простудишься… А потом он обнял ее, прижал к себе крепко-крепко, как будто боялся, что она вот-вот растает — да так и просидел с ней до самого утра, и кресло — одно на двоих — не было для них слишком тесным.
Так я и оставлю их — в гладком деревянном кресле с овальной спинкой и широкими подлокотниками, перед рабочим секретером, на столешнице которого стоит канделябр, но из трех свечей горит только одна — средняя… Марк обнимает жену одной рукой — вторая лежит на подлокотнике — а Эрле спит, положив голову ему на плечо, и спутанные волосы, которые она так и не удосужилась расчесать, щекочут ему шею и сползают ей на глаза…
Эрле спит, а Марк смотрит в окно, в серовато-мутное стекло, закованное в тяжелую раму. И ни он, ни она еще не догадываются: то, что есть сейчас — это только начало, их ждут еще сотни дорог, и в конце каждой из них их встретят и печаль, и радость, и победа, и поражение, и встреча, и разлука — все сразу, ведь одно не бывает без другого, как зеркало — без двух сторон… Марк держит свой мир в объятиях — он еще не знает, сколько раз он будет обретать его и вновь терять… Да и про смерть Себастьяна он тоже еще не знает — ему только предстоит услышать об этом утром… А Эрле — Эрле спит. Она пока что даже не представляет, как сложно — быть Садовником, как больно и тяжело — иметь возможность выбирать, как страшно — брать на себя ответственность, ведь твой выбор оборачивается судьбами других людей… Она спит и улыбается, и ей снится хороший сон. Она видит Себастьяна, он приходит к ней, и садится на краешек столешницы, и говорит с ней — кажется, снова спорит о людях и поэтах, и в его синих глазах — легкая усмешка… Эрле улыбается ему в ответ сквозь слезы, а потом пугается: "Но как же так, ты ведь умер!" — а он смеется и машет рукой. "А это неважно", — говорит он; "Это неважно", — подхватывают чьи-то нестройные голоса; Эрле оглядывается и видит их всех — Стефана, и Анну, и их новорожденную дочку, и Садовника, и Семилапого, и еще кого-то, и еще… "Это неважно", — говорят они; "Неважно", — соглашается с ними книга Себастьяна его голосом, и Эрле понимает: раз они так говорят — значит, это действительно неважно, значит, есть одна только жизнь, значит — если вложить в предмет часть души — он и то оживет, как ивы или книга; так что уж говорить о живом человеке!.. Ведь смерти нет, а жизнь вечна, и в конечном счете она всегда побеждает — правда же?..
А мимо окон неспешной поступью идет рассвет. Шагает себе по мостовой, небрежными пальцами проводит по стенам домов, зажигает небо новым восходом — и нет ему дела до людских радостей и горестей… Сверху падает перо — медленно-медленно, покачиваясь в воздухе перед стеклом, как лодочка на волнах, и не разобрать, какого оно цвета — черного или белого… Упади оно чуть раньше — показалось бы черным, чуть позже — и его сочли бы белым, а сейчас — не понять… Впрочем, это и неважно.
Скоро придет новый день, вступит в свои права, и будут новый мир, и новое облако на горизонте, и новый смех, и новое солнце на мостовой — но все это будет только потом. А пока что — Эрле спит, Марк смотрит в окно, рассвет неспешно шагает мимо их дома, а сверху медленно падает птичье перо.
Москва, июль 2001 — январь 2002