Он посмотрел на небо, на совершенно безлюдную улицу, подошел к одному из окон дома, поднялся на невысокий цоколь и заглянул в окно. Комната очень похожа на ту, в которой проснулся Борис. Даже фотография на стене. Только на ней отец и мать Серого. Молодые, улыбаются. Серый спит. Суконное одеяло без пододеяльника сбито в ногах, подушка лежит на полу. Руки Серого раскинуты в стороны, голова запрокинута. Он худой, в больших выцветших трусах, без майки. Борис сильно постучал пальцами по стеклу. Серый мгновенно открыл глаза, перевернулся, посмотрел в окно и соскочил с кровати. Он оделся еще быстрее Бориса, посмотрел на картошку в сковороде, но есть не стал, а только сунул за пазуху хлеб.
Борис, улыбаясь, наблюдал сквозь стекло за другом.
Когда Серый уже подошел к двери комнаты, Борис, вспомнив, громко и торопливо вновь постучал в стекло.
Серый обернулся.
– Банку возьми! – крикнул Борис.
Серый смотрел непонимающе.
– Банку! Банку… – Борис изобразил руками и глазами что-то округлое и, не удержавшись, соскочил с узкой приступки цоколя.
Стукнула дверь, и из дома выскочил Серый. В руке он держал литровую стеклянную банку.
– Пошли, – сказал он недовольно. – До вечера успеть надо… Кур бы покормить… А, ладно… – Почесал лохматую со сна голову и, глядя на банку, спросил: – А чего сам не взял?..
– А мать вчера все банки сдала, – ответил Борис.
Они идут мимо сараев, мимо огородов и густой посадки молодых тополей, взбираются на высокую насыпь и шагают по шпалам рядом, положив друг другу руки на плечи, вперед, туда, где, сгорбившись, дремлет в последние утренние минуты седой от старости, разваленный надвое дождями и ветром террикон.
Дорога к шахте идет мимо деревянных дощатых домов, в которых со своими матерями живут Серый и Борис, и мимо других домов, разных: кирпичных, оштукатуренных и – сложенных из бревен.
Двери домов открывались, из них выходили люди: женщины, но больше мужчины, а иногда и женщины, и мужчины вместе, и у всех – у кого под мышкой, у кого в кармане или в сетке – свои тормозки, а также газетные свертки с полотенцем, мылом и мочалкой, чтобы мыться в бане после работы. Путь к шахте лежал через небольшое поле, с которого только что убрали хлеб, по узкой тропинке. Люди здоровались при встрече, кивая друг другу на ходу. Шли и парами, и тройками, о чем-то по-утреннему негромко разговаривая, а больше – по одному, думая об увиденных этой ночью снах. Так они тянулись цепочкой к шахте, где высился большой и живой, чуть дымящийся наверху террикон и крутилось, опуская людей под землю и вытаскивая оттуда выковырянный людьми уголь, шахтное колесо – копёр.
Мать Бориса поздоровалась с одной, с другой, с третьей, прошла в женскую раздевалку и вышла оттуда совсем другая – в брезентовой, почерневшей от угля спецовке и с противогазной коробкой на боку, в резиновых сапогах, в черной гофрированной каске с лампой «вольф» в руке, и поспешила к бункерам.
Клеть – шахтерский лифт – только поднялась. Из нее сначала вытащили какие-то ненужные сейчас внизу трубы, а потом вышли несколько чумазых до черноты шахтеров с не загашенными еще лампами «вольф». Они работали в ночную смену.
– Здравствуй, Федь, – сказала мать Бориса одному из них, большому, сутулому.
– А, здоров, Ань, – сказал он, при виде нее вскинувшись от лежащей на плечах усталости, и, снова ссутулясь, ушел.
– Чего задержались, ночники? – весело крикнул один из входящих в клеть.
Те не отвечали, улыбались устало.
– А у них там девки в закутке спрятанные, – хохотнул другой.
– И гармоня! – добавил первый.
Шахтеры засмеялись. И клеть полетела под землю.
Внизу все быстро освободили ее и пошли по черно-желтой подземной улице.
На откатке уже стояли женщины, с которыми работает мать Бориса, – маленькая толстая бабенка Любка и мать Серого.