Не знаю, что именно черканула на полях его помощница, но назавтра – подметая захламленную пристройку – я подмигнул маляру в треуголке, скроенной из разворота «Правды»:
– Бригада у вас та еще: все как на подбор!
– И что с того? – обиженно вскинулся пожилой еврей.
– Да ничего… – сконфузился я, не сразу признанный своим (ввиду индифферентной внешности я часто попадал впросак). – Но почему бы вам не взяться за более престижный гешефт?..
Поняв, куда я клоню, он подкрался на цыпочках и, притворив дверь, полушепотом произнес:
– Взгляните в окно, молодой человек. Теперь там повсюду советская власть!
Возвращаясь с работ, мы постыло вышагивали по квадратному периметру двора. Пасмурный накрап навевал Гийомовы ламентации из цикла «В тюрьме Санте». Для создания чего-либо равноценного одной декады было явно мало. Тем более, наша камера, с учетом эпизодичности заточения, жила душа в душу – фрондерствуя почти в открытую. Халиф гауптвахты, енотовидный, гунявый, святым своим долгом почитал закручиванье гаек. Знал бы он, что – потроша на овощебазе вагоны из Туркмении – мы успели запастись витаминами аж до майского приказа!
Набив оскому бахчевой клетчаткой, я не преминул оставить запись в воображаемой книге отзывов: «Майор, назначенный начгубом, / На службе стать обязан дубом. / Иначе было с Евсюковым: / На свет явился он дубовым…» Неопровержимое свидетельство тамошней спаянности: ни один из сидельцев не выдал пересмешника.
Срок наказания истекал. Под занавес я очутился в знакомых мне стенах суворовского училища. Девять лет, как папа уволился в запас. Просеребь цитадели, словно задрапированной, набрякла в зарешеченном оконце «рафика». Конвоиры передали нас длинношеему кастеляну с лукавым шляхетским румянцем на щеках. Изучив список, тот поманил меня пальцем – всех же прочих отправил на кухню.
В каптерке он распорядился:
– Значит так, кители складывай к кителям, а кальсоны к кальсонам! – и деликатно удалился.
Быстро управившись, я часа три бил баклуши на раскатанном рулоне портяночного войлока. Наконец, зашебаршил ключ.
– Порядок? – прапорщик заперся изнутри, протер две рюмки и плеснул коньяку: – Ну, будем!
На закусь – баночная тушенка: вот такую же мы слямзили прошлым летом, оголодав под Тихвином…
«Батю вашего уважаю! – собеседника немного развезло. – Помню, Третьяк был командующим округа. В спортзал носа не казал, а тут – вот он я! – принесла нелегкая: мы ведь в чемпионы вышли на спартакиаде… Глядь: а в душевой плитка пообвалилась. «Бардака не потерплю! – орет – Виновного ко мне!» Замполит Троицкий возьми и сдай стрелочника: на Юзефыча-то он давненько клык точил. Плюс – у самого ведь рыльце в пушку: из-за его интриг и тянули с капремонтом… Ну, понятно, генерала перемкнуло: слюной забрызгал, затопал ногами. Забыл, кому самолично вручал именные часы за первое место среди всех суворовских… Юзефыч выслушал, сжав зубы отдал честь – и подал рапорт тем же числом. А срок его службы перевалил за четверть века…»
Рассказ его многое прояснил. Так вот отчего у отца тогда разыгралась язва: причина не в одном только горном походе! Расплевавшись с армией, он устроился замом во дворец легкой атлетики. Затем возглавил школу прыгунов в воду. Стал чаще выезжать на соревнования, лето проводил в тренировочных лагерях: на юге, в Анапе, и у нас, в Ждановичах. Работалось привольно, его чествовали за неутомимость…
Зажмурившись, я увидел: зияние сырого цемента очертило на стене душевой кафельный кроссворд фатума. Папа безошибочно разгадал его – подобно своему предтече на Валтасаровом пиру: «Мене, текел, фарес!» Я поднес к уху запястье. Механическое тиканье удостоверяло единство времени и места – закоснелый каприз классицизма. А я еще сетовал на продажу бабкиных позлащенных часиков! – Командирские, с гравировкой, в преддверие призыва подаренные отцом, таили в себе ценнейший принцип выживания. Точнее всех его в «Созерцании» выразил Райнер Мария Рильке – устами Пастернака, лучшего из своих переводчиков:
Как мелки с жизнью наши споры,
как крупно то, что против нас!
Когда б мы поддались напору
стихии, ищущей простора,
мы выросли бы во сто раз.
Известно, что под гнетом тоталитаризма стихотворный перевод служил истинной поэзии идеальной лазейкой. Сборник тонкоперстого австрийца, в год моего четырнадцатилетия вышедший в серии «Литературные памятники», я обоснованно предпочитал сермяжным откровениям русопятов и санкционированной велеречивости шестидесятников. В пересадке Рильке на русскую почву участвовали и С. Петров (чудом не затронутый сталинским террором эгофутурист Грааль-Арельский), и уже знакомый мне по дачной беседке Владимир Микушевич. Но лучшие переводы – что и требовалось доказать! – принадлежат перу ярчайшего из отечественных лириков.