Работая, я мысленно декламировал мандельштамовского «Волка» и «Быть знаменитым некрасиво» Бориса Леонидовича. Полюбившийся ритм удерживал тепло в теле. Согревала также и берлога, вырытая в задубелом насте между утесами. Там я и поверил добродушному донецкому рудокопу свои новые стихи – о прошедшей продолженной жизни. «Ненароком выясняется, – ухмыльнулся Рома, – что армия спасла тебя от шизофрении!»
А вот и вновь учебка. Возвращение мнилось ирреальным. Прапор Сергеев так же ехидно сверкал золотым клыком, желваки казачонка упруго переминались в такт медоточивому курлыканью Старостинского. Что впереди? Мычание буддийской степи? Ядовитые наколки байкало-амурской уголовщины?.. В умывальник, где я до пояса обтирался, втиснулся еще более раздобревший Пильщик. Убедясь, что нас не слышат, внушительно процедил: «Отец хотел, чтоб ты дослуживал поближе. Стало быть, едешь в Минск. Так и передай».
4
Первый уроженец белорусской столицы – в семье я претендовал на звание патриция: так дети батраков, зачатые на чужбине, верхоглядами межуются от эмигрантского сословья. Несмотря на это, полесский акцент вызывал наибольшее отторжение как раз-таки у меня. Лет пяти, возвращаясь из садика, я вставал на четвереньки и с нарочитой идиотинкой во взоре порол белиберду на диалекте картофельной целины – советского аналога штата Айдахо. С ясельной группы мне говорили «Грыша» – воробьи подхватывали: «Чык-чырык!» – к утреннику разучивалась трымбавуська: «Саўка i Грышка зделалi дуду. Ду-ду-ду-ду, ду-ду-ду-ду, – зделалi дуду…» Тезка дед, хоть и разминулся со мной во времени, завещал сочинения Антона Павловича, Куприна, Сергеева-Ценского – и зачем-то никому не известного Льва Никулина. Малахитовый, с золотым тиснением, переплет чеховского двенадцатитомника служил надежным убежищем моему израненному с детства слуху. Оптическая точность языковой хирургии аукнулась впоследствии шоковым восхищением – при виде всамделишного пенсне доктора в музее на Садовой.
Книгам отец предпочитал газеты. Взвешенная оценка сиюминутных поветрий давала шанс выжить в незримой рукопашной. Замполит училища, полковник Троицкий, без устали рыл яму ненавистному инородцу. Папа, ответственный за взносы в партийной ячейке, грамотно нанес контрудар – прилюдно разоблачив злостного неплательщика. Враг затаился, вынашивая козни, – но разве они шли в сравнение с вынужденным бегством из родного города!
Историю эту я знал понаслышке: Розу, младшую из сестер, рано умершую от порока сердца, культяпый сосед обозвал жидовкой и ударил – за что вспыльчивый юнец отделал его костылем. Оставаться было опасно: остаточный нацизм пустил на Украине корни как нигде. Кров беглецу предоставила питерская родня. Новое место жительства приподняло часть шлагбаумов, тубами и тромбонами парковых променадов заглушая манию преследования. Но на последнем курсе Военного института физкультуры и спорта выпускника внесли в подозрительный список. Конвоирование офицерами-евреями собственного народа я бы уподобил грануле с растворимой оболочкой: любопытно, приходило ли это в голову киевскому фармацевту?.. Высылка теплолюбивого племени в нети вечной мерзлоты планировалась, несомненно, как противоположная по температурному знаку акция, продолжавшая начатое Аушвицем дело.
Итак, ужас перед отправкой в восточном направлении оказался наследственным. Отцово отпочкование от родового ствола я опять-таки тщательно скопировал: когда, срезанный на сопромате, подал документы в Литинститут, где отсутствовала спасительная военная кафедра. «Когда вы наконец начертите эпюры по-русски?» – съязвил Алявдин, флюгером реагировавший на приход в ВУЗ нового начальства. – «Я лучше по-русски выскажусь!» – парировал экзаменуемый. И высказался… В деканат поступила докладная: студент такой-то «угрожал мне психологически, прибегая к нецензурным терминам уголовного мира». Любопытно, откуда у захолустного доцентишки этот сочный зощенковский канцелярит?..
Чтобы не вылететь с «волчьим билетом», я лег в психоневрологический диспансер на Бехтерева: первая, допризывная попытка вжиться в роль Чацкого. Параллельно же отчебучил умопомрачительный трюк. Узнав от приятеля, Ильи Горелика, что из Политехнического отчислены еще десятка три евреев, я ворвался в кабинет ректора и картинно произнес: «Это вы грозились разогнать «здешнюю синагогу»? Счастлив буду исполнить Вашу любимую песню!» – Тут и грянула «Хава нагила», скомкав повестку дня на ученом совете. Проректоры-центурионы сгребли меня подмикитки и выволокли в коридор. Куролеся, я симулировал сердечный приступ – они были вынуждены меня нести: сцену крестного пути последовательно сменила пьета. Хорошо, что мне не дали допеть: я ведь знал наизусть только первый куплет!..