Выбрать главу

Мирьям, хотя и ощущала себя как в тумане от усталости (удивительно, как ночь перешла в этот жестокий день, а она даже глаз не сомкнула), продолжала одеваться. Свежее сухое белье, новый лифчик и чулки, снова прикрыв ее наготу, вернули ей надежду на возможность обновления или спасения. Но оказалось, она переборщила. А может быть, и нет – просто ветер переменился. Как только она взялась за платье, лицо у Розы снова искривилось.

– Куда это ты собралась? – Розин голос ясно говорил о приближающейся истерике. – К нему?

– Ну, мам. Я просто одеваюсь.

– Неужели это я накупила тебе целый шкаф одних только пуделиных юбок и вечерних платьев? Как я могла быть такой идиоткой? Да, наверное, я сама виновата – я сама вытолкнула тебя на улицу, чтобы ты искала себе мужиков для постельных забав, потому что я сама уже поставила на себе крест, потому что у меня внутри все уже иссохло…

– Замолчи, Роза!

Мирьям понимала, что ни в коем случае нельзя сейчас поминать лейтенанта – любовника матери. Иначе катастрофы не миновать.

Вот только почему она не видела, что катастрофа и так уже неминуема?

Роза снова рванула на себе края халата – но простого повторения спектакля было мало: на этот раз требовалось повысить накал. Роза театрально разрыдалась и рухнула на пол, почему-то вдруг сделавшейся похожей на Джеки Уилсона – исполнителя соула, которого Мирьям видела в танцевальном зале “Меркьюри” в Гарлеме. (Они с Лорной Химмельфарб на спор пробрались туда тайком, и их белые лица выделялись среди моря черных, как два сигнальных маяка отваги и восторга. К их присутствию отнеслись терпимо, быть может, снисходительно или даже покровительственно, однако на подобный шаг Мирьям никогда бы больше не отважилась, не имея спутника-негра.) Вдобавок Роза ловко перегородила порог: в ее лицедействе всегда просматривалась крупица прагматизма. Розина манера проливать слезы до такой степени напоминала негритянского певца, что Мирьям не выдержала и громко расхохоталась.

– Да как ты можешь! Даже если я буду при смерти – тебя это не остановит. Ты просто переступишь через мое тело и побежишь в Гринич-Виллидж или к какому-нибудь парню вроде сегодняшнего, чье имя ты даже не соизволила мне сообщить. Ты перешагнешь через мое умирающее тело и отправишься туда, куда не ходят мещане. Я только одного представить не могла – что ты при этом будешь так смеяться надо мной!

– Но ты же не умираешь, Роза.

– Умираю – в душе.

Именно так ты доказываешь себе, что все еще жива”, – хотела сказать ей Мирьям. Умирать в душе – это и было для Розы естественным состоянием. В душе ее матери клокотал настоящий вулкан смерти. Роза всю жизнь только и делала, что поддерживала этот внутренний огонь, не давая ему вырываться наружу, а позволяя лишь дымиться. В лаве Розиного разочарования вечно умирали медленной смертью идеалы американского коммунизма. Роза никогда не умрет именно потому, что ей необходимо жить вечно и служить памятником из плоти и крови, который увековечивал бы крах социализма как личную травму. Розины сестры ничем не пожелали нарушить – ни замужеством, ни выбором жизненного пути – тот давний сценарий патриархальной иудейской покорности, который предки Мирьям вывезли из местечка, что находилось даже не в России и не в Польше, а где-то посередине, в некоем далеко не святом и как бы ничейном еврейском вакууме. Гнев на эту покорность сестер тоже вечно тлел внутри Розиного радиоактивного контейнера, внутри неразорвавшейся бомбы по имени Роза Циммер. Даже Бог – и тот у нее внутри подвергался умиранию: Розино неверие, ее атеизм были отнюдь не свободой от суеверий, а трагическим бременем ее интеллекта. Бог существовал ровно в такой ничтожной степени, чтобы у Розы была возможность разувериться в его существовании, но если сам он был столь ничтожно мал, то Розин гнев на него, напротив, был безграничным, почти божественным. Ну, а если вы осмеливались спорить, если требовали доказательств безбожности этого мира – что ж, вот вам Холокост, эта юдоль безнаказанного произвола. Каждая из шести миллионов истребленных душ тоже была личной раной, лелеемой внутри Розиного вулкана.

Роза встала на четвереньки и поползла на кухню. Мирьям, уже в платье, но босиком, нашла подходящий ответ – нелогичное противоядие против того, что творилось у нее перед глазами: она подобрала журнал, лежавший на столике в прихожей, возле стакана с ключами. Это был журнал “Лайф” с фотографией Мейми Эйзенхауэр в цветочной желтой шляпке. Мирьям пошла за Розой, нарочито листая глянцевые страницы, а ее мать тем временем уже подползла к кухонной плите и начала приподниматься. Долг Мирьям состоял в том, чтобы наблюдать за Розой: это требовалось от нее, кажется, уже целую вечность – вечность, заключенную внутри семнадцати лет ее жизни. Наблюдать, свидетельствовать, подтверждать правоту. Итак – на кухню. Лана Тернер – на страницах с новостями культурной жизни – выглядела точь-в-точь как Мейми на обложке: чуть сощурься – и уже не отличишь одну от другой. Роза включила газ, а потом откинула дверцу плиты, будто разверзла черную пасть, подползла к выпяченной губе-дверце и сунула голову внутрь.