– К кому – к нему? “Он” не существует, – прошептала Мирьям.
– Или ты возвращаешься в колледж, или собирай вещи и уходи отсюда.
– Только не в Куинс.
Две мумии, погребенные рядом, торговались в своих подземных норах о делах живых.
– Тогда куда?
– В Нью-скул.
– Тебе еще не надоел Троцкий? Или мистер и миссис Абрамович, а также их сынок, который слишком умен, чтобы поступать куда-либо, кроме Гарварда? С чего тебе приспичило попасть в этот рассадник самодовольных бездельников?
– Да меня вообще не интересует Троцкий, мама. Я хочу изучать этническую музыку.
Это было уже чересчур – и статуя-покойница перешла на крик:
– Этническую музыку?
– Ты же сама сказала: возвращайся в колледж.
– И это ты называешь колледжем?
Что бы ни подумал тут всякий слушатель, менее искушенный в розоведении, но трагическая пауза-всхлип, вклинившаяся между первой и второй нотами этой песни, сигнализировала Мирьям: произошла уступка неизбежному. (Очередной всхлип в стиле Джеки Уилсона.) Видя такое достижение, Мирьям слегка улыбнулась – улыбкой нежной бабочки, которую давят колесом[1].
И даже больше: бабочка расправила крыло и попробовала взмыть в небо.
– Но только не в этом семестре, Роза. Уже поздно. Я хочу, чтобы ты отправила меня в Германию.
– Что?! – В Розином тоне по-прежнему слышалось: “предательство, предательство”, но уже без прежнего напора.
– Если ты хочешь, чтобы я училась в колледже, сначала сообщи мне, где отец, и купи мне билет, чтобы я съездила к нему.
– Это уж чересчур, – попыталась возразить Роза. Но осеклась.
Слишком близко была та черная печка – и запах, щекотавший ноздри, все еще витал по квартире. Мирьям увидела, что, хоть и не планировала этого заранее (значит, две души могут вступить в такой коридор, в такую ночь и в такое утро, не имея никакого плана!), сама начала добиваться от Розы полной и точной цены за то, что никогда больше не станет упоминать о случившемся между ними сегодня эпизоде.
– Я съезжу в Германию, увижусь с отцом, – а весной приступлю к учебе.
– Слишком много хочешь, – прошептала Роза.
– Нет, мне пора поглядеть на него. Да ведь ты и сама этого хочешь – ну я все расскажу тебе.
– Ты могла бы взять его адрес у твоей оми, у Альмы. Если бы захотела, в любое время узнала бы от своей бабули адрес этого мерзавца.
– Может быть. Но я хочу узнать у тебя.
– Оставь меня в покое.
Женщина, возлежавшая на высокой кровати, снова застыла, превратившись в каменное изваяние на крышке саркофага.
Так наконец и Мирьям получила долгожданную возможность улечься в собственную постель. Она все еще оставалась в свежем платье, надетом специально для кратковременной – стремглав в самом буквальном смысле слова – экскурсии в недра духовки, а простыня, под которой она не так давно дергала Портера за необрезанный фонтанирующий член, все еще валялась скомканной в углу матраса, куда она ее бросила, второпях натягивая трусы и чулки. Мирьям улеглась и лежала некоторое время, глядя усталыми, но широко раскрытыми глазами в потолок, – и просто дышала. Так они обе лежали, каждая в своей комнате, как всегда, и дышали. Бессрочный союз матери и дочери, корчившихся от злости друг на друга, – но все еще составлявших крепкий оплот в этой квартире против всего и всех, что находилось за ее пределами. Храм и гробница детства, арсенал Розиного сопротивления. Прежде чем впасть в сон, Мирьям ощутила синяки на руках от пальцев Розы. Она могла прямо-таки пересчитать их – эти десять следов – в тех местах, где пульсировала боль. Еще несколько дней они цвели и мало-помалу тускнели: из багровых становились синими, потом бананово-желтыми, а затем и вовсе пропали.
Это был мудреный вопрос – парадокс, справиться с которым не под силу самому Эзопу. Да разве можно узнать, кто такой Серый Гусь, спрашивая об этом у самого Серого Гуся? Потому что после всего пережитого можно было не сомневаться в одном: Серым Гусем – несъедобным, несокрушимым, неубиваемым, зато ломающим любые орудия, которые кто-либо осмеливался не то что обрушить на него, а хотя бы направить в его сторону, – был не кто иной, как сама Роза Циммер.
Глава 3
Лекарство Цицерона
– Хочешь знать, что я на самом деле думаю? – спрашивал Цицерон Лукинс. Точнее, спрашивала его голова. Одна из двух голов, прыгавших между гребнями морских волн, в которых немой тяжелый воздух отражался, будто в люстре, получившей солнечный удар. Был яркий полдень, стоял нестерпимый зной. Чаша небосвода, накрывавшая две плавающие головы, была лишь чуть-чуть запятнана облаками, а над полоской сосен, оставшейся позади пловцов, эта синева грозила вот-вот треснуть. Шла уже третья неделя сентября, а жара стояла такая, какая редко бывает даже в самый знойный августовский день. Цицерон не ожидал, что в Мэне может быть настолько жарко. Здесь и без того всегда тянет искупаться в океане – к чему такое назойливое приглашение? Цицерон плавал в вертикальном положении, как трехсотфунтовая кегля для боулинга, едва способная удерживаться под водой, и силился дотянуться ногами до прохлады, таящейся в глубине.
1
Аллюзия на “крылатую” строчку “Who breaks a butterfly upon a wheel?” из “Послания доктору Арбетноту” английского поэта Александра Поупа (1688–1744), где имелась в виду средневековая пытка на колесе.