Выбрать главу
* * *

И все-таки Цицерон, сидевший в тот прохладный ноябрьский день на табурете в “Дейвз” в тысяча-девятьсот-сексуальной позе, Цицерон, сидевший на углу Канал-стрит и Бродвея на заре эры Водолея, со всеми своими недостойными планетами, Цицерон с едва не лопающейся головой, гудевшей от всего того, чем обогатила ее за один-единственный день дочь Розы Циммер (если Мирьям была беременна ребенком фолк-певца, который вскоре получит имя Серджиус, то и голова Цицерона тоже оказалась оплодотворена и беременна догадками о том, чем станет для него в будущем расставание с Розой и Саннисайдом), – все-таки тогдашний Цицерон, сидевший на том табурете, был еще безмолвствующим Цицероном. Он был круглолицей и застенчивой ЧЕРНОЙ дырой, таившей в себе и догадки, еще не родившиеся на свет, и гул идей, еще молчавших внутри его головы. Он, прирожденный механизм для разоблачения всяческой ахинеи, был к тому же механизмом, производившим молчание. В тот день подозрительность Цицерона, которую Роза, несмотря на все свои старания, лишь укрепляла в нем, оказалась каким-то образом вывернутой наизнанку – инвертированной! да! – из-за того пьяного, грубого приятия мира, какое продемонстрировала Мирьям. А еще из-за того, что она увидела насквозь его самого. Раз невидимки из Цицерона не вышло, значит, следует обдумать какие-то другие варианты. И все же в тот день Цицерон так и не сделал и не сказал ничего такого, что могло бы заставить умолкнуть хор голосов, советовавших ему подумать о карьере полузащитника. Привычка одержала верх.

* * *

Сорок три года спустя Цицерон носил на голове дреды – толстые жгуты, предназначенные для борьбы с чужими умами. Эти ворсистые щупальца служили наглядными выделениями его ума, приборами дистанционного управления. А еще они походили на переданные светотенью следы от самолета и постоянно демонстрировали, что его голова самым натуральным образом взрывается от всей той дряни, которая в нее набилась. Ну, а если совсем буквально, то его дредлоки возвещали вот что: Цицерон уже очень долго, вы даже представить себе не можете, сколько, не соблюдал чистоту, не слушался правил, которые втолковывает любому ребенку любая мать: расчеши! гребнем! эту! чащу! Взгляните на мои великие деянья[2]. Вдумайтесь: сколько времени на это ушло, сколько лет пришлось Цицерону мириться с тем, что он – явно незавершенное произведение. Потому что он отращивал свою копну волос у всех на виду – просто ходил по улицам и плакал этими волосами. Да, плакал: Цицерон ощущал себя каким-то ходячим горем-несчастьем. Он мог бы сто раз одуматься, мог бы в любой день отстричь их – к всеобщему облегчению. Но нет – он предпочитал носить их торчком во все стороны. Он даже подумывал, не отрастить ли ему еще и рога, как у оленя, хотя такая задача, разумеется, представляла физическую трудность. Эти выпирающие уродливые выросты предназначались для того, чтобы лезть в чужую тарелку с мясом, чтобы занимать лишнее воздушное пространство. Если вы уже заподозрили, что не хотите сидеть в кинотеатре рядом с вот этим чернокожим, – то вот вам, пожалуйста, и оправдание. Эти дреды стали как бы его видимыми мыслями, беззвучными выкриками. И вместе с тем – хоть этот аргумент и звучит фантастично – они оставались всего лишь прической. Разве можно поддаваться паранойе настолько, чтобы оскорбляться при виде какой-то прически?

вернуться

2

Строка из стихотворения П. Б. Шелли “Озимандия”. Перевод К. Бальмонта.