Над Черным морем, над белым Крымом летела слава России дымом…
…Они уходили в степи – к конному корпусу «мертвецов» генерала Оборовича, того, который сказал:
– Идя в бой, мы должны себя считать уже убитыми за Россию.
Был незабываемый вечер в Даире. Он вставал бриллиантово-павлиньим заревом празднеств, он хотел просиять в героические пути всеми радугами безумий и нег. Музыка оркестров опевала вечер; бежали токи толп; женские нежные глаза покоренно раскрывались юным – в светах мчавшихся улиц, в качаниях бульварных аллей. В прощальных криках приветствий, любопытств, ласк, юные проходили по асфальтам, надменно волоча зеркальные палаши за собой; в вечере, в юных была красота славы и убийств. И шла речь; во мраке гудело море неотвратимым и глухим роком; и шла ночь упоений и тоски.
Был круговорот любвей; встречались у витрин, у блистающих зеркал Пассажа, в зеленоватых гостиных улиц, у сумеречных памятников площадей. Девушки на ходу протягивали из мехов тонкие свои драгоценные руки; звездные глаза смеялись нежно и жалобно: их увлекали, сжимая, в качающуюся темь бульваров, голос мужественных, тоскующих шептал:
– Последняя ночь. Как больно…
Рабочий, Кузьмин, давеча мешавший в ведерке сурик, тоже стал в воротах, бросил огонек папироски в темноту:
– Трудно с землей расставаться, – сказал он негромко. – С домом и то трудно расставаться. Из деревни, бывало, идешь на железную дорогу, – раз десять оглянешься. Дом, хижина, соломой крыта, а – свое, прижилое место. Землю покидать – пустыня.
– Вскипел чайник, – сказал Хохлов, другой рабочий, – иди, Кузьмин, чай пить.
Кузьмин сказал: – так-то, – со вздохом, и пошел к горну. Хохлов – суровый человек, и Кузьмин сели у горна на ящики, и пили чай, осторожно ломали хлеб, отдирали с костей вяленую рыбу, жевали не спеша. Кузьмин, сощурившись, мотнув редкой бородкой, сказал в полголоса:
– Жалко мне его. Таких людей сейчас почти что и нет.
– А ты погоди его отпевать.
– Мне один летчик рассказывал: поднялся он на восемь верст, летом, заметь, и масло, все-таки, замерзло у него в аппарате, такой холод. А выше лететь? А там – холод. Тьма.
– А я говорю – погоди еще отпевать, – повторил Хохлов мрачно.
– Лететь с ним никто не хочет, не верят. Объявление другую неделю висит напрасно.
– А я верю, – сказал Хохлов.
– Долетит?
– Вот, то-то, что – долетит. Вот, в Европе они тогда взовьются.
– Кто взовьется?
– Как кто взовьется? Враги наши взовьются. На, теперь, выкуси, – Марс-то чей? – русский.
– Да, это бы здорово.
Кузьмин пододвинулся на ящике. Подошел Лось, сел, взял кружку с дымящимся чаем:
– Хохлов, не согласитесь лететь со мной?
– Нет, Мстислав Сергеевич, – важно ответил Хохлов, – не соглашусь, боюсь.
Лось усмехнулся, хлебнул кипяточку, покосился на Кузьмина:
– А вы, милый друг?
– Мстислав Сергеевич, да я бы с радостью полетел, жена у меня больная, не ест ничего. Съест крошку – все долой. Так жалко, так жалко...
– Да, видимо – придется лететь одному, – сказал Лось, поставив пустую кружку, вытер губы ладонью, – охотников покинуть землю – маловато. Он опять усмехнулся, качнул головой. Вчера барышня приходила по объявлению: «Хорошо, говорит, я с вами лечу, мне 19 лет, пою, танцую, играю на гитаре, в Европе жить не хочу, – революции мне надоели. Визы на выезд не нужно?». Что у этой барышни было в голове – не пойму до сих пор. Кончился наш разговор, села барышня и заплакала: «Вы меня обманули, я рассчитывала, что лететь нужно гораздо ближе». Потом, молодой человек явился, говорит басом, руки потные: «Вы, говорит, считаете меня за идиота, лететь на Марс невозможно, на каком основании вывешиваете подобные объявления?». Насилу его успокоил.
Лось оперся локтями о колени и глядел на угли. Лицо его в эту минуту казалось утомленным, лоб сморщился. Видимо, он весь отдыхал от длительного напряжения воли. Кузьмин ушел с чайником за водой. Хохлов кашлянул, сказал:
– Мстислав Сергеевич, самому-то вам, разве, не страшно?
Лось перевел на него глаза, согретые жаром углей.
Над голубыми полями клевера летели горе и гибель с Севера…
…Вставали – откуда? – преисполненные спокойствия и обилия вечера, любовь на закате, у тихого дома. Качались задумчиво головы опьяненных; грустили ушедшие куда-то пустые глаза, смычки терзались в идиотическом качании, мир исходил блаженной слюной. Шептали, безумея:
– Любимая, мы будем потом навсегда, навсегда… Будет ваш парк в Таврии, пруды, солнце… Мы будем одни! Парк, звезды твоих глаз… Как хочется забыть жизнь, моя!..