Садыя беспокоилась за людей. Он беспокоился за сроки. В машине, ощущая тепло, исходившее от нее, он ласково, про себя, называл ее «своей». Это веселило и бодрило. Разговор шел опять о книге, которую она с трудом прочитала.
— Небывалый размах дала революция интеллигенции. Она вылезла из своей скорлупы, шагнула в жизнь; вылезла из тяжелых шуб и надела рабочие фуфайки; правда, наша — это поколение рабоче-крестьянской интеллигенции — не имела шуб… Но наша задача, чтобы чересчур интеллигентствующие снова не залезали в шубы, интеллигентскую скорлупу.
Он был с нею согласен.
— Как важно помочь читателю выбрать книгу, подтолкнуть. Хорошая весть прожектором освещает себе дорогу.
И с этим он был согласен. Потом они говорили о людях, с которыми жили, работали. Никогда еще не было такого грандиозного размаха, такого быстрого роста индустрии. Он слушал ее тихий, мелодичный голос, и от этого в груди было ощущение теплоты и какой-то радости, понятной только ему.
— Меня всегда волнуют люди, — вздыхала она, немного прищуриваясь и смотря на белую снежную равнину, бегущую по обе стороны машины. — У нас здесь схлестнулись десятки характеров, стремлений, всевозможных качеств колхозников, сезонников, людей, отбывших наказание. Здесь все глубже, сложнее, чем у Джека Лондона, когда он пишет о золотой лихорадке. Идет переламывание людских характеров! А город продолжает поглощать сотни новых людей, делая их своими.
Она показывала маленькими кулачками, прижимая их друг к другу, как это происходит, — так бетономешалка, смешивая известку, глину, цемент и песок, дает новое качество.
— Это надо понять! Когда я представляю себе все это как философское обобщение, я поражаюсь тому, что происходит, тому, что мы делаем. Мы прививаем совсем новые качества людям, хотим этого или не хотим. Это новый, большой человек, которым я горжусь. Это исполин-человек, громадища по своей натуре, духовной силе и возможности. Мы не только делаем индустрию, мы еще и школа по воспитанию.
«Школа по воспитанию». Панкратов сейчас вспоминает все, до мелочей, лицо ее, немного задумчивое и одухотворенное большой мыслью о человеке — и глубоко вздыхает.
— Ну а вы? — спросила она его.
— Я?.. Не люблю грязненьких, опустившихся пьяниц, не терплю и молоденьких слащавеньких хлюстов — людей, по существу, одной категории. Из них, по-моему, ничего путного не выйдет. И у меня такие есть.
— Тем не менее шестерни машины крутятся, и человек, попав между ними, не может выйти таким, каким был, факт!
— Не помятым?
— Не осознавшим, ну, не испытавшим на себе чудотворную силу труда.
— Впрочем, я вам верю, Садыя Абдурахмановна, хорошо вы сказали — школа по воспитанию, я добавлю — школа по трудовому воспитанию; такие, как Равхат Галимов, мне нравятся; для него, пожалуй, это уже не школа, а рабочий университет. И я бы вам рекомендовал потом его использовать.
— Буровики у вас, Илья Мокеевич, больное место.
…Панкратова что-то знобило. «Да, она чудесная, редкая женщина… всегда иронически относится к тем, кто ее любит… Ребята, ее… Марат очень симпатичен, люблю его… очень».
Потом, сегодня, они ходили по берегу Камы, утопая в снегу. Пока водолазы штурмовали дно реки, электросварщики соединяли трубы, изолировщики накладывали на них несколько слоев битумной мастики и гидрозола, — они сумели о многом поговорить.
Большие высокие сосны стояли в голубеющих шапках снега; по склону к реке шел ровный настил.
Садыя завязла в снегу, и Панкратов, шутливо потянув ее на себя, вдруг поцеловал в губы; они встретились взглядом, и он прочитал в ее глазах испуг и какое-то удивление.
— Я думаю, что на бюро не вызовете, — улыбнулся Панкратов.
Губы Садыи дрогнули и засмеялись:
— За это следовало бы обсудить на бюро.
И она стала спускаться к реке. Панкратов стоял в неожиданности: «Губы… они яснее, чем глаза, выражали душу. Честное слово…»
Солнечные отсветы искрились, бежали по корке, и чтобы посмотреть на ту сторону, надо было приподнять ладонь и прикрыть глаза.
19
«Настолько он жаждал жизни, что судьба не могла не пощадить его». Фраза, запомнившаяся со студенческой скамьи, наводила на горькие размышления. «А вправду, моя идея — моя жизнь… Неужели судьба настолька жестока — не сжалится…»