И однако, несколько минут спустя, когда он вглядывался в бесцветные воды пруда, мальчик уже сомневался, а видел ли он ее на самом деле, видел ли он кого-нибудь вообще. Болото было почти неразличимым в тумане. Его дымчатые перья лениво стелились по земле, словно живые существа. Да и что говорить, разве другие люди — и члены его семьи, и чужаки — не были плоскими фигурками на киноэкране, день ото дня неузнаваемыми, неведомыми?.. Возможно, все они были бесплотными тенями, образами. Отражениями.
На поверхности потревоженной, тронутой рябью воды, куда он ступил голыми ногами, возникло лицо: лицо юного мальчика; древнее, как мир, лицо ребенка, колеблемое невидимыми струями. Словно обрамляя его лицо ладонями, пруд бережно удерживал отражение на своей глади. Лицо незнакомца, казалось Рафаэлю. С таким удивительным, преисполненным надежды выражением…
Но, возможно, Рафаэль ошибался, и лицо не выражало никакой надежды. Возможно, ничего этого вообще не было; просто вода, просто свет. Ведь если бы не было этих темных вод, то и лицо не могло бы возникнуть. Или сразу бы исчезло. Точнее, его бы не было вовсе.
Нечестивый сын
Даже находясь на вершине славы, на высшем витке своей умопомрачительной жизни — даже когда стало бесповоротно ясно, что через несколько лет он точно станет миллиардером (ведь по самым первым оценкам урожай хмеля с четырех сотен акров принес ему доход куда как превышающий его намеренно усредненные расчеты, а второй урожай, уже с более чем пятисот акров, в благословенном союзе с ураганами, уничтожившими посевы в Германии и Австрии, что привело к невероятному росту цен на мировом рынке, принес ему прибыль еще более существенную) и сможет проводить свою волю в политике еще более непреклонно (если бы он и до того почти не убедил подозрительного Стивена Филда, что, несмотря на свою репутацию конспиратора и упрямца и не самые безупречные манеры, он — наиболее подходящий претендент на пост губернатора в эти смутные времена); даже когда были завершены последние строительные работы в его поражающем воображение поместье: римские бани, выложенные ценнейшей итальянской плиткой; теплица со стеклянным куполом и мраморная пагода на входе в конюшни — все это вызывало у сотен его гостей восхищение, и те рассыпались в восторженных похвалах, которые могли бы смутить хозяина, не соответствуй они истине; даже тогда, по прошествии стольких лет, заполненных событиями, которые должны были бы свести на нет источник его горечи, Рафаэль Бельфлёр нередко позволял себе вспышки дикой ярости при мысли о своем нечестивом сыне Сэмюэле, который посмел сбежать от него.
Конечно, Сэмюэль никуда не сбегал. Он по-прежнему находился в замке, в Бирюзовой комнате, под отцовской крышей. И тем не менее все вели себя так, словно он умер, и Рафаэль имеет дело с выдуманным персонажем, ибо Сэмюэль и впрямь не существовал в привычном понимании слова.
Вайолет оплакивала потерю своего красавца сына, но не желала обсуждать эту тему с Рафаэлем. Мы знаем то, что знаем, говорила она скороговоркой, и не должно говорить о подобных вещах.
Старик Иедидия был, как обычно, сдержан, галантен, держался на расстоянии и всегда, встречаясь с Рафаэлем, старательно отводил выцветшие глаза. Может быть, у Рафаэля разыгралось воображение, но, похоже, его престарелый отец испытывал на его счет стыд. Потерять такого мальчика, как Сэмюэль! Такого бравого молодого офицера! Да еще при таким обстоятельствах!..
Вначале молодые друзья Сэмюэля часто приходили с визитом. Рафаэль приказывал подать им еду и напитки, но сам всегда удалялся из гостиной; он не мог выносить вида юношей в военной форме, никто из которых не мог сравниться с прежним Сэмюэлем ни ростом, ни красотой, ни выправкой. Как-то он подслушал приглушенный разговор: Сэмюэль непременно вернется, в один прекрасный момент он явится — и тогда что за истории он поведает! Быть не может, чтобы Сэмюэль Бельфлёр умер.
Конечно, он не умер, ответил какой-то лейтенант. Просто сейчас он предпочитает быть не с нами.
Бедняга Плач Иеремии скорбел о потере брата, он почти впал в меланхолическое забытье, и на его полные слез глаза было тяжко смотреть. Уходи, убирайся с глаз моих, стонал Рафаэль, ты прекрасно знаешь, что ты — не он. И несчастный мальчик брел в свою комнату и запирался изнутри.
Рафаэль был бы рад удалиться от мира, чтобы оплакать потерю сына, как полагается. И однако, он осознавал, что неспособен отрешиться от мыслей о сущем. О мире. Мире в данный момент времени, в его плоти, во всей мощи. Ибо разве мир не существует всегда здесь и сейчас, в вечном бурлении, даже если кто-то решил закрыть глаза и не видеть его? Незыблемость гор Чотоквы, мистическое одиночество скрытого в тумане замка Бельфлёров, который казался посетителям из долины, в том числе самому господину Линкольну (который заезжал туда в начале 1850-х, когда национальное движение в поддержку войны стало неуклонно нарастать), существующим вне времени, что придавало ему нездешний, мистический ореол, — все это скоро перестало пленять Рафаэля: ведь, как ни крути, это был его замок, и он знал все промахи и досаднейшие просчеты, допущенные при его строительстве; он один нес ответственность за поддержание в нем порядка. Подобно Всесоздателю, он по понятной причине не мог найти утешение в своем творении: ведь оно было — в конце концов — его!
Так что он никак не мог удалиться. Он не мог изъять свой беспокойный, дерзкий, ненасытный ум из мира, хотя, безусловно, именно этот путь и избрал для себя Сэмюэль. Рафаэль мог позволить себе произнести несколько слов о Сэмюэле лишь перед Иедидией, и то не о своем горе, но чтобы выразить недоумение и гнев: «Ты можешь понять, отец, что мальчик просто покинул нас! Что он… что он безо всякой на то причины, по собственной воле, перешел на ту сторону, к черным!»
Но седовласый старик, как всегда, отстраненный, словно его душа до сих пор обитала высоко в горах, лишь рассеянно кивал и отворачивался. У него развился недуг — а может, это была лишь причуда: он почти совсем оглох. Отец! — восклицал Рафаэль, и сердце его билось пленником в груди, — мой сын перешел на сторону черных!
Пожиратели грязи
В день накануне второго дня рождения Джермейн — душный, знойный, в самый пик периода аномальной жары (он длился около двенадцати дней, и дневная температура достигала ста пяти градусов[24] — рекорд для региона Чотоквы) Вёрнон Бельфлёр — нескладный, нервный, агрессивный, со своим «новым» поэтическим голосом, с бородой, остриженной так коротко, что она перестала походить на бороду, со стянутыми с помощью засаленного алого шарфа в длинный хвост волосами — настолько разъярил мужчин в одной из таверн Форт-Ханны, что они набросились на него и в пьяном угаре утопили в Нотоге. Или почти утопили — ведь кто мог знать, что Вёрнон, связанный бельевой веревкой по ногам и рукам, Вёрнон, единственный из Бельфлёров, так и не научившийся в детстве плавать, не погибнет в ее глубоких стремительных водах?..
Тем испепеляющим летом замок жужжал, словно улей: отъезды и приезды, смерть Кассандры, неожиданный визит лорда Данрейвена (ведь он пообещал Корнелии, что вернется после путешествия по западному побережью и перед отъездом в Англию проведет несколько дней в замке), частые отлучки Леи, Хайрама и юного Джаспера в разные города, далеко от дома: слишком много, ворчало старшее поколение, ох, чересчур много всего происходит. После похорон девочки Вёрнон разительно переменился; Юэн участвовал в выборной кампании на пост шерифа округа, сначала вроде бы нехотя и цинично посмеиваясь над этой затеей, потому что, разумеется, ему было наплевать — да и кого из Бельфлёров волновала бы должность? — но по прошествии времени оказалось, что дело куда серьезнее. И еще существовала «проблема» Гидеона. (Но в присутствии Леи о ней никто не заикался — а заключалась она в том, что его почти никогда не было дома, и отсутствовал он порой неделями.) Семья была жестоко разочарована решением администрации губернатора отклонить официальное прошение об амнистии Жан-Пьера (к решению была приложена рукописная записка, безупречно учтивая, с ремаркой о том, что «изначальный приговор» и без того был «снисходительным» — это просто взбесило Лею, и она поклялась, что когда-нибудь поквитается с этим Гроунселом.) Сюрпризом стало и пикантное (впрочем, не слишком грамотно написанное) письмо на нескольких страницах от старой миссис Шафф, адресованное Корнелии, где она с горечью жаловалась на свою «строптивую» невестку, «в которой уже, несмотря на нежные лета, проявляются пороки ее предков»; Корнелия зачитывала отдельные абзацы членам семейства, которые сначала подняли было старуху немку на смех, потом потеху сменило презрительное высокомерие, а под конец — неприкрытая злоба. (Кристабель, которую с пристрастием расспрашивала Лея вместе с Корнелией, клялась, что понятия не имеет, о чем это толкует миссис Шафф. «Может, это из-за того, что у меня болят колени, когда мы стоим в молитве, и я иногда ерзаю, а однажды подложила под них свернутый шарф», — сказала Кристабель со слезами на глазах.) С удивлением, на первый взгляд приятным, хотя в действительности Бельфлёров немало взволновало это известие, они узнали, как «повезло» Бромвелу — хотя, возможно, «повезло» здесь неподходящее определение: его тридцатистраничное эссе было опубликовано в журнале, о котором никто никогда не слышал — «Вестник изучения времени»; помещенные в нем графики, таблицы, формулы и данные, а также научный лексикон свидетельствовали о выдающемся интеллекте (в биографической справке о Бромвеле было сказано, что он — самый молодой автор в истории существовании журнала). Единственным из членов семьи, кто попытался прочитать эссе, был Хайрам. «Мальчик, безусловно, талантлив, — уклончиво отозвался он. — Полагаю, в моих дальнейших занятиях с ним математикой нет практического смысла…»