Выбрать главу

Шарль Ксавье был невысок для своего возраста, и считалось, что он немного отстает в развитии (он был сиротой — его, новорожденного, нашли, завернутого в какие-то тряпки, на одной из улочек Форт-Ханны морозным мартовским утром); однако его некрупные, но крепкие плечи и руки были отлично развиты, и он мог работать в поле или саду часами напролет, ни на что ни жалуясь. Его ценили как хорошего работника, но не особенно любили — даже жены фермеров, по привычке жалевшие его (как никак, сирота, да еще христианин), потому что из-за его слишком узкого подбородка, черных нависающих бровей и угрюмой молчаливости создавалось впечатление — возможно, ошибочное, — что он враждебно настроен даже к дружелюбным белым.

В день открытия Великого канала (который на протяжении нескольких миль пролегал параллельно широкой, бурной Нотоге), когда в деревнях и городах вовсю звонили колокола, в небо запускали фейерверки и шутихи, а со стен старых фортов стреляли пушки, вдруг загорелась — очевидно, неслучайно — башня с кукурузным силосом, принадлежавшая фермеру по имени Икинс, который жил у заброшенной Военной дороги; а поскольку все пожарные-добровольцы отправились на празднование по поводу открытия канала и находились далеко, то огонь разбушевался в полную силу, амбар по соседству тоже занялся и сгорел дотла. Во всем обвинили индейцев, потому что у Икинса был конфликт с молотильщиками, все из индейцев, которых он недавно нанял, но был вынужден уволить (они начали работать как следует, но вскоре утратили и энергию и прилежание); но индейцы, именно эти индейцы, исчезли.

Потом, совсем в другом месте, ближе к озеру, загорелся сеновал, принадлежавший зятю бывшего работорговца Рейбина, и снова обвинили индейцев. Шарль Ксавье, который в это время бежал по грязной центральной улице деревни, хотя и принадлежал, или считалось, что принадлежал, к племени, считавшемуся «союзным» (несмотря на свою малочисленность, в последней войне онондоганы сражались на стороне местных войск против британцев), был немедленно схвачен группой мужчин и приведен в «Белую антилопу», где его стали допрашивать о пожаре, произошедшем два часа назад. Чем сильнее мальчика накрывал страх, тем больше возбуждались и выходили из себя его дознаватели; чем горячее он клялся, что не только не виновен в поджоге — но что вообще не знал о пожаре (который, как все признавали, не нанес особого ущерба), тем больше ярились пьяные белые мужчины. Были это старый Рейбин, Уоллес, Майрон и еще несколько человек, к которым присоединился и Рубен, уже в сильном подпитии, и двое или трое его дружков; еще несколько человек подтянулись с улицы, потом прибежали те, кто прослышал об «аресте» Ксавье; а уже перед тем, как юношу потащили, чтобы вздернуть, явился даже мировой судья — моложавый мужчина с тиком под левым глазом. Звали его Уайли и, поскольку много лет назад он приехал из Бостона, его здесь считали «городским» и даже в каком-то смысле «культурным» человеком, хотя его занятия в городе и окрестностях мало чем отличались от занятий большинства мужчин-поселенцев, разве что скромностью. Он выпивал, но не в таких объемах, как прочие; играл в карты, но без особой сноровки; ухаживал за женщиной, за которой ухаживал и Уоллес Варрел, и ему пришлось пойти на попятный. Ходили слухи, что он брал взятки, но, судя по всему, решения его зависели от другого: его просто запугивали ответчики, приходившие в суд, а также их многочисленные родственники. Да, убийцу можно было отправить в Похатасси или даже повесить, но тогда те, кто его арестовал, свидетели, которые давали против него показания, да и сам судья прожили бы недолго. Так что, если, по мнению Луиса Бельфлёра, Уайли и был трусом, то трусость его имела под собой основания…

«Трудная тогда была жизнь», говорили детям.

«Но до чего интересная, правда же?» — обычно спрашивали мальчики. (Ведь они заранее знали, что будет дальше: линчевание и сожжение трупа Шарля Ксавье; восстание рассерженных поселенцев против их двоюродного деда Луиса; «несчастье» в старом срубе в Бушкилз-Ферри; прибытие в город — на прекрасной, гордой кобыле мексиканской породы — брата Луиса, Харлана, который уехал на запад почти двадцать лет назад и пропал там.) «Но интересная, правда же?» — с мольбой спрашивали они.

Когда Луису сообщили, что Варрелы и Рейбин с дружками «допрашивали» беднягу Шарля Ксавье и, очевидно, вытащили из него признание, он в ту же минуту решил ехать в город — несмотря на возражения Джермейн (она-то сразу поняла, что полукровка обречен — жизнь индейца в горах стоит недорого, впрочем, как и жизнь белого), а их дочь Арлетт устроила настоящее представление: она бежала за отцом по дороге, когда старый Бонапарт уносил его прочь, и кричала: вернись, папа, вернись! В свои пятнадцать Арлетт была на голову выше матери и почти сравнялась с ней в объеме талии и бедер, но грудь у нее была совсем неразвита, и часто, когда она надевала куртку, штаны и сапоги для верховой езды, ее нельзя было отличить от братьев. Лицо у нее было круглое с прелестным золотистым загаром, а свои темные волосы — пушистые, как у матери — она стригла как можно короче, хотя в те времена короткие женские стрижки еще не вошли в моду. (Даже ее дед, Жан-Пьер, дразнил ее этим и пенял ее матери: «Она, стало быть, совсем не хочет быть женщиной?») Когда Луис оседлал своего старого жеребца, Арлетт стала так верещать, что ни слова не разобрать: то ли она не хотела, чтобы он ехал, то ли хотела его сопровождать, и почему он не найдет Джейкоба и Бернарда, пусть хотя бы они с ним поедут, — но Луис просто оттолкнул ее, чтобы не тратить время впустую. Он не выносил женских истерик. Еще не хватало.

Джермейн наблюдала эту сцену через окно гостиной и видела, как ее муж ускакал, а дочь, нескладная бедняжка Арлетт, какое-то время столбом стояла на дороге, посреди луж, с непокрытой головой, словно в оцепенении, слегка сжимая и разжимая пальцы. Возможно, она плакала: Джермейн не могла разглядеть, дочь стояла спиной к дому.

Арлетт была младшим ребенком из трех и самая упрямая — в семье ее прозвали осленком. Ей доставалось и от братьев, да и дед, «желая как лучше», часто обижал ее; она, без сомнения, любила отца, но часто ужасно стыдилась его (он был таким шумным, таким буйным, даже когда заявлялся на маленькую кухню снежным зимним днем; а еще он пил, и вечно ругался с кем-то, и даже дрался, размахивая кулаками, со своими приятелями; и это странное, застывшее выражение наполовину парализованного лица, так что у него выходила только полуулыбка, вызывала у девочки невыразимый стыд). При этом Арлетт вечно ссорилась с матерью, то впадая в сарказм, то ударяясь в слезы, и с тринадцати лет, казалось, едва выносила ее присутствие — но Джермейн предпочитала списывать это на возраст дочери, мол, пройдет: она была хорошая девочка и вовсе не злая, так что через несколько лет, когда она выйдет замуж или когда родит первого ребенка, ей самой надоест это вечное упрямство и она превратится наконец в ласковую, преданную и любящую дочь.

(Но пока — как же она была несносна! Устроила скандал в конюшне, а потом и во дворе; цеплялась за рукав отца, так что тому пришлось оттолкнуть ее; девочка чуть ли не кричала на него, вращая глазами, и вся раскраснелась — словно она имела некое непреложное право вести себя так со своим отцом! Она часто возмущенно фыркала по поводу неприемлемого поведения своего деда — да, он заработал кучу денег, а теперь еще прославился тем, что приобрел половину акций «Нотога-газетт» (где регулярно публиковались его pensees, «рассуждения» — в основном о лошадях), и все его уважали или как минимум боялись; но девочка не могла простить его за то, что когда он ездил по делам, то жил с этой индианкой и даже несколько раз привозил ее домой, к ним домой, и даже не извинялся! Она не могла простить, что он откровенно предпочитал ей братьев (но в то же время терпеть не могла, когда он проявлял к ней внимание и на правах родственника прохаживался насчет ее фигуры и волос, из-за которых она смахивала «на черномазенькую»). Своих братьев она в душе обожала, однако они часто ссорились, как все братья и сестры, да и в любом случае ни у Джейкоба, ни у Бернарда почти не было на нее времени. Но больше всего Арлетт стыдилась своего дяди Иедидии. Конечно, она никогда его не видела, ведь он ушел в горы до ее рождения, но она с наслаждением, с какой-то болезненной настойчивостью расспрашивала о нем родителей. Ее преследовали слухи про дядю, их распускали в городской школе, а дома с насмешливым презрением пересказывал сам Луис, часто еще и приукрашивая детали: порой Иедидию видели в горах, похожего на призрака, в одежде из шкур, с длинной грязно-белой бородой, костлявым лицом и «прожигающим» взглядом. Ни дать ни взять пророк из Ветхого Завета. С другой стороны, он был просто немного чокнутый — у него, как говорится, «крыша протекала», — но, пожалуй, он был не более безумен, чем большинство отшельников из местных легенд. А бывало, его видели — и клялись, что это был он, — в верховьях реки, в Похатасси и даже дальше в Вандерпуле, тоже одетого в меха, но уже в роскошные (то были норковые, лисьи и бобровые шкуры, скроенные для него превосходным скорняком); он явно получал прекрасный барыш от своих сделок с торговцами мехом и, возможно, намеревался стать новым Джоном Джейкобом Астором[26]: привлекательный мужчина в расцвете лет, часто в сопровождении красивой женщины, он рассеянно, словно не узнавая, смотрел на неказистых мужичков на улице в Лейк-Нуар, которые в изумлении провожали его взглядами, не смея окликнуть вслух: «Бельфлёр! Да это же Бельфлёр!» А потом он вдруг снова представал хмурым эксцентричным чудаком, никогда не покидавшим окрестности Маунт-Блан, которого никто (за исключением Мэка Генофера) не видел годами; без сомнения, это именно он разорял браконьерские тропы, и теперь зверобои обходили эти места стороной. То он был буйнопомешанным, то просто сварливым; то жил с какой-то индианкой, то один, на почти неприступной стороне горы. Питался, по слухам, одной картошкой. Или ел сырое мясо енотов и белок. То говорили, что выглядит смертельно больным. То — высоким, крепким, здоровым, как бык… Но все же за все эти годы его не видел никто, за исключением Генофера, а теперь старый траппер был мертв (его труп, уже полуразложившийся, нашли на дне ручья рядом с его хижиной, тут же лежал его дробовик, наполовину опустошенный), и, вероятно, больше Иедидию уже никто никогда не увидит. Не исключено, что он тоже умер.)

вернуться

26

Джон Джейкоб Астор (1763–1848 гг.) — американский предпринимтель немецкого проихождения, сколотивший огромное состояние на торговле пушниной и опиумом.