Джермейн! Джермейн! Джермейн!
Урожай
А потом, совершенно неожиданно, накануне трехлетия Джермейн (стояла тихая душная влажная ночь, температура скакала, как ненормальная, луна и звезды спрятались) произошло событие, которое изменило всё: стачка прекратилась; собиратели фруктов приступили к работе (безропотно, почти в полном молчании, по расценкам прошлого года); богатый урожай персиков, груш и яблок был собран; а Лея, после нескольких недель полной апатии, когда она словно утратила себя, — Лея очнулась от своей летаргии.
И всё — из-за Жан-Пьера II.
Когда бабушка Корнелия рано утром мельком посмотрела в окно своей спальни (еще не было семи; бедная женщина редко просыпалась позже) и увидела, как ее старый, немощный деверь нетвердой походкой направляется к замку по гравиевой дороге, идущей параллельно стене сада, примерно в двадцати ярдах, то сразу поняла — еще до того, как заметила, что он прижимает к себе запачканный кровью нож для колки свиней: что-то стряслось. Потому что на ее памяти он никогда не покидал замок. (Никто не отважился рассказать ей о появлении Жан-Пьера на вечеринке Юэна.) И что-то в самой его фигуре, в этом будто картонном силуэте на фоне зеленого росистого газона, облаченном в черный фрак, с торчащими во все стороны белыми волосами, поразило ее своей неестественностью.
Она тут же кинулась к Ноэлю и пробудила его от тяжелого забытья. (Накануне он нарочно напился, чтобы заснуть, потому что отчаянно переживал из-за травм Гидеона и пропадающего урожая.)
— Ты должен немедленно спуститься вниз. Говорю тебе. Сейчас же. Говорю же! Я не могу сказать почему, — шептала она, тормоша его и надевая на него очки. — Но кажется… Я боюсь… что твой брат, Жан-Пьер…
— Жан-Пьер? Что с ним? Он заболел? — вскричал Ноэль.
— Да, похоже на то.
Хайрам тоже увидел его, из окна своей спальни: на протяжении длинной, душной ночи бедняге удалось поспать лишь урывками. В его воображении громоздились горы гниющих фруктов, рисовались сцены публичного унижения его семьи (снова назначат аукцион, и чужие люди натаскают грязи в нижний этаж замка, и на этот раз будут проданы даже части здания — за бесценок) и гнездился ужас из-за смерти единственного сына, полностью осознать которую он до сих пор не нашел времени. (Заклятые враги Бельфлёров бросили мальчика в вонючую реку, связав по рукам и ногам, как собаку!) А теперь еще и Гидеон попал в больницу, в Фоллз, с многочисленными переломами и сотрясением мозга…
В одном белье, еще не побрившись, Хайрам выглянул в окно, приладил на нос очки и увидел бредущий силуэт в черном. Сначала он подумал, что это сомнамбула, его товарищ по несчастью: человек двигался неуверенно, словно на ощупь, откинув голову назад, словно его совершенно не волновало, куда ступать. (Он действительно шел, как слепец, то по гравию, то по траве, заступая на узкую грядку флоксов и гейхеры вдоль стены.) Не сразу Хайрам признал в нем собственного брата, Жан-Пьера. И тотчас, как и Корнелия, понял: что-то стряслось.
— Надеюсь, он не… Старый дурак!
Юного Джаспера разбудил испуганный скулеж собаки, спавшей у него в ногах, и он тоже увидел старика; и прабабка Эльвира, которая поднималась около шести утра и начинала возиться, чтобы приготовить на завтрак своему молодому мужу (она стала — про себя, тайно — называть его Иеремией, хотя обращалась не иначе как на «вы») свежие персики со взбитыми сливками, тост с медом и отличный черный кофе; и Лили тоже, когда подошла к окну, чтобы посмотреть, что же там, внизу, так привлекло внимание ее маленькой племянницы Джермейн (девочка со взъерошенными волосами выбралась из кроватки и теперь сидела на обитой бархатом скамье у окна, засунув пухлые пальчики в рот и поджав колени, и неотрывно глядела вниз на своего двоюродного деда, который направлялся к заднему входу в замок, горделиво откинув голову назад, а руке у него что-то блестело). Рафаэль тоже мог его видеть — в последние дни он спал тревожно, потому что его пруд — прекрасный Норочий пруд — оккупировали дети сборщиков фруктов; они обожали плескаться в нем и шлепаться в воду, и кататься на лодке, конечно, они не замышляли ничего дурного, но все-таки ломали камыши и цветущий рогоз, вырывали с корнем прекрасные, словно вылепленные из воска, лилии. Разумеется, Рафаэль в эти дни не ходил к пруду и даже не надеялся вернуться, пока нарушителям не запретят появляться там или пока они, наконец, не отправятся на работу, в сады. Старика, должно быть, видели и слуги. Кухарка, и Эдна, и Уолтон; хотя, конечно, они держали рот на замке и немедленно опустили глаза, когда узнали в старике Жан-Пьера и увидели, что он несет в правой руке, крепко прижимая к бедру. А Паслёну, как только он увидел его, еще в отдалении, хватило и ума, и отваги кинуться наверх в спальню своей госпожи: ей-то точно надо было сообщить.
— Мисс Лея! Мисс Лея! Проснитесь! Пойдемте, прошу вас! Господин Жан-Пьер натворил дел!
Маленький горбун продолжал умолять, чуть не плача, и в ужасном волнении, как одержимый, дергать ручку ее двери, пока наконец, по прошествии долгого времени. Когда он то хныкал, то чуть ли не грозил ей, перемежая слова судорожными всхлипами, дверь спальни распахнулась — в самом деле распахнулась! И перед ним стояла растерянная, удивленно моргающая Лея.
(Она вышла из своего чудовищного транса. Или — ее вывели из него. И вскоре она полностью позабудет — с благословенной легкостью — ощущение этого покоя одиночной камеры, этого тошнотворного умиротворения. Больше она никогда не вернется в столь противоестественное для нее состояние. Размышляя о нем позже, она будет повторять — хмурясь, так что между ее выразительных бровей появлялись резкие, глубокие складки, — что ее «меланхолия» была ничем иным, как предзнаменованием. Она не имела отношения к ней самой, к ее жизни, как и, разумеется, к семейным делам Бельфлёров вообще; она была связана лишь с этим невероятным поступком Жан-Пьера той августовской ночью. Лея чувствовала, что грядет нечто; она каким-то образом знала, что произойдет, но была не в силах это предотвратить — как Джермейн, ведь девочка тоже «видела» некие вещи, но никак не могла помешать им и даже понять; вот поэтому она, Лея, и впала в это мрачное уныние, от ощущения своей беспомощности. Но теперь она, безусловно, освободилась от него. Как только самое ужасное свершилось, как только все произошло наяву, чары немедленно рассеялись.)
Той ночью, а если быть точнее, в промежуток примерно с двух часов до шести утра Жан-Пьер II ухитрился — несмотря на тремор в руках и слабые ноги, невзирая на все трудности, которые поджидали его по пути, — добраться в беззвездную ночь до не знакомой ему части поместья и перерезать горло не только Сэму, его свите и еще примерно десятку страстных сторонников, но и восьмерым работникам, включая одну женщину. (Впоследствии было решено, что женщину он убил по ошибке, приняв ее — из-за крупного телосложения и легкого пушка на лице — за мужчину.)
Слабым, дрожащим, то и дело затухающим голосом Жан-Пьер сказал лишь, что работники — это зло… что они непокорны… и надо немедленно с ними покончить… не допустить, чтобы они оскорбляли своих благодетелей.
— Надо бы, полагаю, позвать Юэна, — сказал он, облизывая губы.
И тогда Джаспер — босой, полуголый, в одних летних белых брюках — побежал наверх, к комнате Юэна и начал громко колотить в дверь. (Юэн обычно не появлялся в своем служебном кабинете раньше десяти утра, поэтому спал до восьми и не любил, когда его сон прерывали.)
Когда Джаспер рассказал ему о случившемся — согласно их подсчетам и исходя из неразборчивого лепета старика, он убил как минимум шестерых человек, но, возможно, и все двадцать или больше, — Юэн резко вытянул вперед свою большую лохматую голову и вылупил полусонные, похмельные, в красных прожилках глаза; потом зажмурился и тут же уставился на сына снова.