Выбрать главу

— Ничего подобного, — ответил Рафаэль. — Это она должна испытывать вину, а заодно и стыд. Разве она не предала меня? Не предала свои свадебные обеты, столь беспричинно лишив себя жизни?

— Вина, о которой я говорю, — неосознанная, — сказал доктор Шилер. — Она никем не доказана. Напротив…

Это она должна стыдиться и все остальные, — сказал Рафаэль слабым, усталым голосом.

— Понимаете, такого рода вина…

Рафаэль вдруг расхохотался. Усаженный так, чтобы опираться на подушки, истекающий потом в жестоком приступе инфлюэнцы, которую он подхватил, по мнению доктора, вследствие неразумной полуночной прогулки вдоль берега озера под сильным дождем, этот почти старик был будто не от мира сего и одновременно чуть ли не провидцем. Он вдруг состроил гримасу, перекосив пол-лица, и подмигнул доктору.

— Простите, но я просто не мог не вспомнить… о моем… о моем деде, Жан-Пьере — я думаю о нем не так уж часто… Ведь я не знал его, он умер до моего рождения — давно уже умер, — а ведь если бы он не умер, он и все остальные страдальцы, то я бы никогда не появился на свет, так что… Так что есть определенные вещи, о которых ты просто не думаешь, если хочешь сохранить рассудок, пока не придет время и все не выйдет наружу… Но о чем бишь я… кажется, я потерял мысль…

Доктор Шилер положил ладонь на пылающий лоб больного и попытался успокоить его.

— Мы беседовали с вами об умозрительных вещах, — сказал он мягко, — Возможно, сейчас не лучшее время…

— Вина, — сказал Рафаэль, с силой смахнув руку врача. — Моей жены ли, моя ли, говорите, что хотите. Вина, стыд — и все, что прилагается. Я вдруг вспомнил об одном из трюков старого пройдохи: продажа «лосиного» навоза в Эдемской долине. «Несравненный, арктический навоз высочайшего качества»! Он продал целых двадцать пять возов, как я помню, по семьдесят пять долларов за каждый, каким-то недоумкам-фермерам. И они купили, понимаете, купили! — воскликнул Рафаэль, снова принимаясь хохотать, даже прихрюкивая. Из его сощуренных, стального цвета глаз потекли слезы. — Лосиный навоз! Старый, спятивший пройдоха. Неудивительно, что он умер так, как умер — по-другому быть не могло… А Луис…

И остальные… Если бы они не умерли, я бы никогда не появился на свет. Ни я, ни Фредерика, ни Артур. Так-то. Видите ли, дело в том, доктор Шилер, — Рафаэль смеялся так безудержно, что его вдавленная грудная клетка ходила ходуном, — что все это в конечном счете лосиный навоз. Ваши теории, моя вина, или ее, или их, кого угодно — всё это лосиный навоз. Отменный, высочайшего качества, арктический, богатый азотом навоз.

Доктор отодвинулся от постели больного и смотрел на него ледяным взглядом. Через некоторое время, пока Рафаэль продолжал хохотать, с самозабвен-ностью, которая не подобала ему ни по состоянию здоровья, ни по положению, добрый доктор сказал:

— Господин Бельфлёр, я отказываюсь понимать причину вашего веселья.

Но Рафаэль, умирающий Рафаэль, все смеялся и смеялся.

И вот легендарный Бельфлёр умер, ибо это была самая прискорбная часть проклятия Бельфлёров — все умирали… в старости или в юности, со страстным желанием или с отвращением: никто не мог избегнуть этого, всем приходилось умирать.

В своей кровати, от болезни, или в чужой постели. В водах озера, зловещего, непроницаемого; или прямо на скаку; с «огоньком», в пламени пожара; или в результате несчастного случае, в родном доме — например, поскользнувшись на ступеньках лестницы главной залы; или от заражения в результате кошачьей царапины. Бельфлёрам суждена необычная смерть, как однажды заметил Гидеон, задолго до своей собственной смерти; но его версия не была стопроцентно верной.

Так, смерть Рафаэля никак нельзя назвать «необычной». Сердечный приступ вследствие жестокой пневмонии; кроме того, он, что поделаешь, был немолод — преждевременно состарился. Только умер он не в своей удобной кровати с балдахином, а на полу в гостиной Вайолет, которую сохранили точно в том виде, в каком она оставила ее в ночь самоубийства. (Каким образом разбитый болезнью старик добрался туда, не понимал никто. Накануне казалось, что силы покинули его.) Рафаэль скончался в комнате Вайолет июньской ночью — тело его наутро обнаружил слуга: покойный ничком лежал на ковре рядом с кла-викордом. Со скамейки была сброшена зеленая бархатная накидка, но крышка инструмента была опущена.

Конечно, траур был объявлен по всему штату, и даже многочисленные старые враги Рафаэля, которые издевались и сплетничали за его спиной, были удручены этим известием. Рафаэль Бельфлёр, построивший этот чудовищный замок, умер, словно… простой смертный!

Говорили, что Хейес Уиттиер, живущий в собственном особняке в Джорджтауне и прикованный к инвалидной коляске, разрыдался, услышав эту новость.

— Это конец великой эпохи, — сказал он. — Америка больше никогда не узрит ничего подобного. (Несмотря на то что его опубликованные посмертно «Мемуары», к разочарованию многих, лишь вскользь затрагивали его частную жизнь — при всей провокативной откровенности, что касалось жизни политической, — судя по меланхоличной, безнадежной интонации, с которой он описывал «прекрасную англичанку» с загадкой во взоре, хозяйку замка Бельфлёров, напрашивался вывод, что он никогда не был любовником Вайолет.)

Итак, умер великий человек, который в свои лучшие годы был мультимиллионером; его единственный наследник, Плач Иеремии, не посмел ослушаться последней воли отца. С Рафаэля действительно сняли кожу, должным образом обработали, а затем натянули на кавалерийский барабан, который многие годы висел на особом месте на нижней площадке витой лестницы главной залы. Барабан единодушно считался весьма неплохим инструментом, в своем роде. Безусловно, он не мог похвастаться грациозным великолепием клавикорда Вайолет — но был по-своему красив.

Барабан-из-кожи использовали согласно желанию Рафаэля — то есть били в него по особым случаям — считаные разы (после рождения Жан-Пьера Второго; в ночь на Новый, 1900-й год; в годовщину смерти Рафаэля); это делал слуга в форменной ливрее, привратник и мастер на все руки, который некогда, во времена Гражданской войны, служил барабанщиком. После ухода слуги из замка Иеремия пытался сам заменить его — но губы бедняги тряслись, а палочки несколько раз выпадали из онемевших пальцев; на этом все и закончилось. Больше никто не хотел бить в Барабан и уж тем более — слышать его звук. Ибо треск он издавал поразительный, всепроникающий, который было не забыть.

Зато случилось следующее — чего Рафаэль никак не мог предвидеть: Барабан стал невидимым.

Нет, конечно, он так и оставался висеть на лестничной площадке долгие годы — но его никто… не видел, даже девушка-служанка, которая дежурно смахивала с него пыль; и только когда Лея стала готовить замок к празднованию столетнего юбилея прабабки Эльвиры, все вдруг осознали, что это такое; и тогда вдруг Барабан привел всех в ужас, вызвал отвращение и стыд, после чего кто-то (по всей вероятности, Лея) велел убрать его, «для сохранности».

Так что Барабан был обречен на существование — в кладовке ли, на чердаке или в темных недрах подвала, — до тех пор, пока стоит замок Бельфлёров.

Предательница

Именно тогда, в конце лета, началась, сначала втайне, а потом и в открытую, борьба между матерью и отцом Джермейн — за нее, ради нее, за нее в качестве награды.

— Кого ты больше любишь? — шептала Лея, крепко ухватив девочку за плечи. — Ты должна выбрать! Вы-би-рай.

А Гидеон, украдкой, присев на корточки и тоже ухватив ее за плечи (правда, не так больно), говорил:

— Ты бы хотела полетать вместе со мной, совсем скоро, Джермейн? На таком ма-аленьком, учебном самолетике! Тебе очень понравится, и совсем не будет страшно. Только ты и папочка — всего час, к Маунт-Блан и обратно, чтобы ты увидала все наши реки и озера и даже этот замок с высоты, а дома никто и не узнает!

Борьба была невидимой. И всё же — ощутимой. Настоящие качели: вперед — назад, в ту сторону — затем обратно, взад и вперед. Один хотел того же, что получал другой. А тот хотел еще больше. А за ним первый…

Это было очень странно, как сон, что никак не закончится, но все длится и длится, и начинается снова, как ты ни стараешься проснуться. Странно и противно. Так что бедная девочка (а в июне того года Джермейн исполнилось как раз три года и восемь месяцев) убегала прочь и пряталась в длинном узком шкафу в детской, где хранилась старая одежда и игрушки, или в дальнем конце сада, позади новой изгороди.