Какая ты глупенькая, несносная девчонка, сердилась Лея. И все из-за этих небылиц про кузена Рафаэля…
Но девочка так часто плакала при одном упоминании имени кузена, что все остальные, даже Лея, вскоре перестали произносить его в присутствии девочки. А потом и между собой; казалось, юный Рафаэль просто исчез: никакого Рафаэля просто не было.
Лиловая орхидея
Вскоре после заключения контракта с «Интернешнл Стил» касательно богатых рудой земель вокруг Маунт-Киттери Паслён — кстати, подозрительно прибавивший в росте (по всей видимости, карлик просто потихоньку выпрямлялся: его позвоночник, хотя по-прежнему изуродованный и сильно искривленный на одну сторону, постепенно вытягивался), — однажды утром принес своей хозяйке коробку, присланную флористом, в которой находилась одна-единственная орхидея невероятной красоты. Кроме того, она была необычайно крупная, около фута в диаметре.
— Боже, что это? — вскричала Лея в изумлении.
— Если позволите, мисс Лея, — пробормотал Паслён, доставая цветок.
— Орхидея! — прошептала она. — Ведь это орхидея.
— И очень красивая.
Паслён произнес это с неожиданной страстью, как будто это он отправил загадочный подарок (к которому не было приложено ни карточки, ни письма; а посыльный, разумеется, понятия не имел, кто был заказчик).
— Очень красивая орхидея, — повторил Паслён. — Только взгляните.
Лея не сводила с цветка глаз. Она взяла его в руки. У него не было запаха, он почти ничего не весил. И был прекрасен: в нем играли лиловый, лавандовый, нежно-фиолетовый, насыщенно-чернильный, густо-лиловый; и еще фиолетовый такой глубины, столь исполненный ночного мрака, что казался черным.
Лея глядела на цветок так долго, что карлик, застывший рядом, у ее локтя, забеспокоился.
— Мисс Лея, — тихо проговорил он, — может быть, принести вазу? Или вы желаете украсить им волосы?
Лея, с цветком в руках, не слышала его.
— Цветок очень крупный, — произнес Паслён, глубоким, гортанным, дрожащим голосом, — но я полагаю, что он будет смотреться прелестно… совершенно прелестно… в волосах мисс Леи. Я бы мог, если позволите, приколоть его сам. Вам не нужно звать служанок. Мисс Лея?..
Лея вдруг стала бессознательно теребить нежнейшие лепестки ногтем большого пальца. Как прекрасны эти переливы — лиловый и лавандовый, и нежно-фиолетовый, такой бледный, что казался чуть ли не белым; и насыщенный густо-лиловый; и еще фиолетовый такой глубины, что мог показаться черным. Как нежны, чудо как нежны темные трепещущие тычинки в белой чашечке, они тянулись высоко вверх и рассыпались в пыль у нее между пальцами! Семь тычинок на семи тонких ножках; мгновенно раздавленные, смятые в прах.
— Ах, — вскрикнула Ли. — Что я натворила!
Она бездумно уничтожила чудесный цветок.
— Унеси эту гадость и выброси подальше, — сказала она через минуту-другую, — и впредь не беспокой меня до обеда, Паслён. Сам должен понимать.
Отмщение
И вот однажды, рассказывали детям, на главной улице Нотога-Фоллз появился всадник, одетый столь изысканно, на лошади столь великолепной грации и красоты, что каждый, кому довелось увидать его, застывал на месте столбом, а потом еще долгие годы вспоминал это зрелище. У мужчины был глубокий загар, возраст его определить было трудно, но точно не юноша. В замшевом костюме, влитую сидевшем на его высокой стройной фигуре, в черной фетровой шляпе с высокой тульей и широкими полями, с черным галстуком-лентой, в щегольских лимонно-желтых перчатках и кожаных сапогах с высокими каблуками; явно чужак, из другой части страны. Но каков красавец! На этом сходились все.
Узнал ли кто-то Харлана Бельфлёра, приехавшего, чтобы отомстить за убийство своих родных? Узнал ли Бельфлёров профиль, несмотря на ковбойскую шляпу, несмотря на то что он больше не говорил с местным акцентом?
Как бы то ни было, ему указали дорогу к Лейк-Нуар — к Варрелам. И ни один человек не стал вмешиваться, когда назавтра он хладнокровно (жадные газетчики взахлеб повторяли: хладнокровно) застрелил четырех из пяти человек, которых его невестка обвинила в убийстве его отца, брата и племянников.
Ну вот, дело сделано — так, по слухам, сказал Харлан с надменной улыбкой, когда последний Варрел, Сайлас, упал мертвым. С безупречным чувством стиля (ведь за ним действительно наблюдало много народу — десятки свидетелей) он развернулся и пошел прочь.
Это, объясняли детям, было отмщение. Не просто деяния, не просто убийства: нет, важно как это было сделано. Нет ничего более абсолютного, чем месть. Ничего более изысканного. Когда Харлан Бельфлёр въехал в город, нашел убийц своих родных и пристрелил их, одного за одним, как собак — о!..
Сам вкус этого слова. «Отмщение». Такой густо-медовый. Его не перепутать. Сердце рвется вверх, пьянящие, мощные волны крови наполняют вены, первобытный, требовательный, неуемный зов крови… Не перепутать.
(Но как же отвратительна месть. Сама мысль о ней. Животные, рвущие друг друга на куски. Первый удар, потом следующий, и еще… Предательская, до тошноты, дрожь в коленях, смоляной, горький привкус во рту… Так думал Вёрнон Бельфлёр, одинокий среди возбужденной детворы. Он-то и был среди них единственным ребенком; во всяком случае, искусно притворялся таковым. Тогда. В те далекие, уже неразличимые, растянувшиеся во времени годы. Месть! — шептали остальные и громко смеялись, сильно смущенные тайными мыслями. Ах, месть! Вот бы нам довелось жить тогда.)
Да, эта месть была изысканна, в самом деле. Несопоставима ни с чем. Ни одно другое человеческое переживание, даже страстная эротическая любовь, не шло с ней в сравнение. Потому что в любви (рассуждали наиболее саркастичные из членов семьи) никогда не возникает — да и не может возникнуть нечто большее, чем, пусть и всеохватное, чувство упоения самим собой; тогда как в мести есть ощущение упоения всей Вселенной. Справедливость, которая свершается через насилие одного человека. Свершается, вопреки желаниям рода человеческого.
Ибо месть, являясь разновидностью справедливости, всегда воплощается вопреки сиюминутным желаниям людей. Это — война против установленного порядка. Она всегда революционна. Она не может вершиться сама, ее необходимо сотворить; и непременно через насилие, насилие от рук самоотверженной личности, готовой погибнуть во имя своей миссии.
Итак, Харлан Бельфлёр, хищнолицый, краснокожий, как индеец, Харлан Бельфлёр в своем черном «стетсоне», на серо-гнедой мексиканской кобыле въехал в Нотога-Фоллз прекрасным майским утром 1826 года…
(У Меня отмщение[28], изрек Господь. Так подкрепляла свои слова Фредерика в спорах с Артуром. И Джон Браун был убийцей, не так ли, как бы он ни воображал себя лишь слугой Господа? И Харлан Бельфлёр точно так же. Он убийца в глазах Всемогущего.)
Об этом никак не мог знать доктор Уистан Шилер, да и сам Рафаэль Бельфлёр не мог бы объяснить связь этих событий (потому что был начисто лишен какого-либо ощущения внутренней жизни — он счел бы это проявлением постыдной слабости), — но, спустя примерно семьдесят лет после явления Харлана на длинноногой лошади, он и сам попал в плен циничных, безнадежных настроений и вследствие определенных событий, случившихся до его рождения, велел после смерти натянуть свою кожу на барабан.
Какую он испытывал ярость, какой стыд! При этом как будто вовсе ничего не чувствуя. Потому что у Рафаэля не сохранилось никаких стойких воспоминаний о рассказах (чьих — соседей? Одноклассников? Уж точно не родителей, они никогда не говорили о прошлом) про резню в Бушкилз-Ферри и суд и неожиданный приезд Харлана; у него вообще почти не было осознанных воспоминаний о своем детстве.
(Хотя он все-таки был когда-то ребенком — пусть и совсем недолго.)
Он годами раздумывал об этих событиях, отступивших в тень на фоне его невероятно насыщенной жизни: массовое убийство, спасение Джермейн из горящего дома, арест старого Рейбена и Варрелов, судебные слушания, обвинения, сам суд…