Несомненно, отец впал в отчаяние, рассуждали сыновья, иначе разве мог он согласиться на партнерство с Горацием Стедмэном, именно с ним — человеком, которому не доверяли сами Стедмэны?
— Он слишком честный человек, — медленно проговорил Ноэль.
— Да уж, честный. И поразительно некомпетентный! — сказал Хайрам.
— Ты не должен отзываться подобным образом об отце, так не подобает, — раздраженно ответил Ноэль. А помолчав, добавил с досадливым жестом: — Нам просто не везет.
В присутствии отца они говорили мало, потому что, хотя деликатная, даже застенчивая манера Иеремии, вкупе с заметным, хотя и побелевшим шрамом на лбу (единственная «метка чести», по его собственному странному выражению, что осталась у него с войны, на которой он сражался в юности и в которой полегло столько его ровесников) придавали ему страдальческий вид, но вел он себя со свойственной Бельфлёрам сдержанностью; свойственной, по крайней мере, отношениям между отцом и сыновьями. Это уже после скандала и бегства Стедмэна на Кубу Хайрам с Ноэлем обвиняли друг друга в потворстве старому чудаку.
Совсем юный Жан-Пьер, тщательно наносящий жидкость после бритья на свою белую, холеную кожу, не высказывался вообще. Позор отца нанес его чувствам такую рану, что, как в сердцах воскликнула Эльвира, у него не было никакого мнения. И он просто не мог действовать в здравом рассудке той ужасной ночью в Иннисфейле, что бы ни решили присяжные.
В ту ночь, когда бедного Иеремию унесло наводнение, его хитростью вынудили, вопреки желанию, выпить намного больше, чем он обычно себе позволял. И вот, по мере того как капли дождя тяжелели и начали отбивать стаккато по окнам, а дневное небо вдруг резко потемнело, он понял, что сидит и думает о черно-бурых лисицах, которых они выращивали со Стедманом — две тысячи триста особей, которых они растили в ликующем ожидании, совершенно уверенные в том, что через два-три года станут миллионерами. (Их убедил в этом заводчик, продавший им животных.) А потом… Потом случилось невероятное и ужасное: однажды ночью лисам каким-то образом удалось вырваться из своих мелкосетчатых вольеров, и они разорвали друг друга в клочья. Иеремия никогда, даже на войне, такого не видел. Никогда в жизни не видел ничего подобного! Выходит, эти создания каннибалы, ведь они сожрали, попытались сожрать даже собственное потомство!.. И вот перед ним — несколько акров, покрытых трупиками. Кровавые ошметки плоти, оголенные мышцы, вороны, скворцы и сорокопуты выклевывают у них глаза, не зрелище, а ад кромешный. Челюсти, пожирающие челюсти… А на следующий день он узнал, что Гораций забрал остаток денег (по уклончивой оценке Иеремии, не больше пятисот долларов) и сбежал на Кубу вместе со своей пятнадцатилетней любовницей-мулаткой, о которой знали все, кроме Иеремии!..
— Ты снова опозорился, но на этот раз ты унизил всех нас! — кричала его жена Эльвира.
Она колотила его своими маленькими кулачками, ее личико все сморщилось, и вдруг его поразила мысль, что, даже если она больше его не полюбит, он то все равно будет любить ее, потому что дал клятву любить ее на веки вечные. И ее отвращение не освобождало его от этой клятвы.
— Когда был жив твой отец, я не могла ни секунды находиться с ним в одной комнате, — рыдала она. — Он все время замышлял что-то ужасное, постоянно замышлял, но теперь, когда его место в семье занял ты и пустил все прахом — ах, как бы мне хотелось, чтобы он был здесь! Уж он-то сразу распознал бы в Стедмэне негодяя и ни за что не бросился бы в эту авантюру, разводить каннибалов!
— Но никто не знал, что они каннибалы, — робко возражал Иеремия, отступая под напором жены. — Ты же сама говорила, помнишь, как они прекрасны, мол, они обладают неземной…
— А теперь будет устроен аукцион, так? Публичная распродажа! Наших вещей! Прекрасной коллекции твоего отца! Дикая толпа будет топтать наши лужайки и газоны, оставлять грязь на наших коврах, и все будут смеяться над нами, и снова пойдут толки о проклятии…
Иеремия, пятясь, уперся в камин и старался ухватить жену за запястья; но, хотя она была женщина миниатюрная и запястья у нее были тонкие до трогательности, он не мог совладать с ней.
— Но, моя дорогая Эльвира, ведь нет никакого проклятия…
— Нет проклятия! Кто бы говорил, только не ты! Само упоминание о родовом проклятии — это профанация, богохульство.
— Но как еще объяснить все эти несчастья? — воскликнула Эльвира, отворачиваясь от него и пряча лицо в ладонях. — С самого начала…
— Но нас никто не проклинал, — сказал Иеремия с глупой улыбкой. — И вполне возможно видеть в истории нашей семьи проявление милостей Божьих.
Всхлипывая, Эльвира нетвердой походкой пошла прочь. Она рыдала так, что, казалось, выплачет все сердце; Иеремия никогда не забудет ее страданий в ту минуту. Ведь он прекрасно осознавал, что, безусловно, опозорил ее, опозорил память своего отца (чье присутствие наполняло замок в моменты невзгод и чья кожа, натянутая на этот мерзкий барабан, немного морщилась всякий раз, когда Иеремия проходил мимо, то ли в гневе, то ли просто в надежде, что сын дотронется до нее — кто знает; разумеется, Иеремия никогда не касался барабана и никогда не задерживался на лестничном пролете) — и, конечно, своих детей, невинных детей, чье наследство он пустил по ветру.
Катастрофическая неудача с лисицами; необходимость дать еще одну долговую расписку на два года (ради продления кредита в одном из крупнейших вандерполских банков); и неизбежный, ожидаемый уже на протяжении нескольких месяцев аукцион-распродажа ряда ценных предметов искусства. (По мнению оценщиков, эти картины, статуи и прочие объекты были настоящими сокровищами; жаль только, покупателям они пришлись не по вкусу и ушли с молотка, под беспощадным июльским солнцем, меньше чем за треть первоначальной цены.)
Вскоре после этого Плач Иеремии и выбежал из дому навстречу грозе, решив непременно спасти лошадей — тщетно Эльвира умоляла его остаться в доме, а Ноэль пытался удержать силой. Он так страстно хотел, так стремился… Это была почти физическая потребность — покинуть относительно безопасный отчий дом и ринуться в сердце ненастья; ему слышалось ржание лошадей, казалось, что он один способен спасти их от прибывающей воды. Иеремия, Иеремия! — звала Эльвира и какое-то время шла за ним по колено в грязи, пока он не скрылся, затерявшись во мраке. Он так страстно желал, так стремился исполнить свой долг…
Уносимый прочь потоком воды, который вышиб почву у него из-под ног, ударившись головой об обломок вырванного с корнем дерева, захваченный ужасной бурей (по ярости почти не уступавшей той, что разрушила планы Леи по празднованию столетнего юбилея прабабки Эльвиры), он на миг, прежде чем потерять сознание, вдруг осознал, кого так отчаянно хотел спасти из затопленной конюшни: конечно же своего пони Бербера — прелестную серую в яблоках лошадку с огромными блестящими глазами и длинным, густым, словно пряжа, хвостом, Бербера, товарища блаженных дней его детства, детства Феликса. И ему так хотелось ринуться в эту бурю, он так стремился отдаться ее власти, словно лишь такое вот яростное крещение, столь далекое от грубых призывов Бельфлёров и их «крови», могли избавить его от воспоминаний о лисьих трупиках, об их окровавленных челюстях. Я — не один из вас, вы же видите! — молил тонущий.
Убийство шерифа округа Нотога
В то последнее лето действительно казалось, что Джермейн утратила свою «силу» — очевидно, она никак не предвидела смерть своего двоюродного дяди Хайрама и, не считая приступов необъяснимой апатии, придававшей ее хорошенькому личику несколько угрюмое выражение, да двух-трех бессонных ночей накануне ее четырехлетия, казалось, она вовсе не чувствует приближения неминуемой катастрофы, а именно крушения замка Бельфлёров и гибели почти всех его обитателей.
Так, утром в день покушения на жизнь ее дяди Юэна девочка не выказывала никаких признаков тревоги. Напротив, она отлично выспалась и утром проснулась в прекрасном настроении. За завтраком на террасе Лея украдкой следила за дочкой, слушая, как та щебечет с одним из слуг про свой забавный глупенький сон или (по словам Джермейн) сон одного из котят — о котятах с крыльями, которые умеют летать, а если захотят, то плавают на лодке по озеру, и все там было в желтых лютиках, и кто-то раздавал кексы с клубничной глазурью, — и Лею вдруг поразила мысль: ведь Джермейн — самый что ни на есть обычный ребенок.