Выбрать главу

А потом одна принадлежавшая Макому фактория сгорела. «Говорят, молния ударила», — засмеялся Генофер, протирая глаза. Но спустя несколько месяцев постоялый двор «Иннисфейл-лодж», которым владел Жан-Пьер, тоже сгорел… Вот только… Говорили, что «Иннисфейл-лодж» был неплохо застрахован. Впрочем, Иедидии ни о чем таком неведомо, верно?..)

Он сидел и болтал, надвинув на лоб грязную шерстяную кепку, жевал табак и сплевывал в очаг. Беспокойный, неугомонный, он едва был способен усидеть на пеньке перед огнем, хватался то за кепку, то за бороду и все рыскал глазами по хижине, разглядывал, оценивал и запоминал — готовил донос для Бельфлёров, живущих там, внизу. Потому что конечно же за доносы ему платили. И конечно же он знал, что Иедидия об этом догадывается.

Несмотря ни на что, Иедидия оставался учтивым, ведь он носил в себе Господа или, по крайней мере, обещание, надежду на то, что носит Его в себе. Он был христианином, смиренным, вежливым и готовым, если нужно, подставить другую щеку. У него не вызывали гнева ни нечистоплотность Генофера, ни даже сальные истории, которыми он его потчевал (например, о полукровке-индианке из мохоков, которую изнасиловала одна компания из Бушкилз-Ферри. Случилось это возле лесопилки, и индианку выкинули прямо в снег, голую, окровавленную, обезумевшую. Варрелы тогда славно повеселились, рассказывал Генофер, вытирая глаза), ни хвастливые, насквозь лживые «военные» истории, придуманные порой смеху ради, порой — для укрепления патриотизма. Говорят, в Сакеттс-Харбор пять британских кораблей, оснащенных восемьюдесятью двумя пушками, начали штурм Онейды… Спустя два часа стало ясно, что ядра с обеих сторон цели не достигают. В конце концов британцы выпустили тридцатидвухфунтовое ядро, которое, никого не поранив, пробороздило землю. Тогда какой-то сержант подобрал его и, подбежав к капитану, сказал: «Мы тут с красномундирниками в мяч играем. Поглядим-ка, поймают они или нет!» Ядром зарядили американскую пушку, выстрелили — и оно пробило корму флагмана атакующей эскадры, так что щепки полетели… Четырнадцать человек были убиты на месте, и восемнадцать ранены. А пока враг отступал, оркестр на берегу наяривал мелодию «Янки-дудль». Что, живо поинтересовался Генофер, Иедидия на это скажет?..

Генофер попрощался с Иедидией до следующего апреля. То есть надолго. И тем не менее время пролетело стремительно. Чересчур стремительно. И Генофер вернулся, как обычно, радостный и словоохотливый, и принес новости о войне, которые Иедидия не желал слушать. Или, возможно, он пришел не в апреле, а на следующей неделе. Или в апреле, но не следующего года, а этого. По крайней мере, именно его «эгегееееей» послышалось с каменистой площадки у хижины, именно его физиономию с землистого цвета кожей и щербатой ухмылкой увидел Иедидия. (Траппера как будто не волновало, что Иедидия разоряет его ловушки — некоторые открывает, из других вынимает мертвых, умирающих или смертельно раненых животных и бросает их в реку.) Вероятно, он пришел в апреле предыдущего года, до того, как принес Иедидии цветное стекло.

Время сжималось и растягивалось. Так как Господь — выше времени, Иедидия счет времени не вел. Вспоминая свою прежнюю жизнь — жизнь Иедидии Амоса Бельфлёра, — он понимал всю ее незначительность, видел, как быстро горы с их тысячью озер заглатывают ее.

Генофер исчез, ворча, мол, слова из тебя не вытянешь. Из мести он потом несколько дней шнырял в окрестной рощице, подглядывая за Иедидией и записывая, что увидел. Напоследок, решившись на недобрую шутку, он оставил на гранитном уступе, откуда Иедидия смотрел на Священную гору, волчий череп — впрочем, даже не череп, а челюстную кость. Зачем, Иедидия так и не узнал.

Возможно, Господь решил передать ему через Генофера послание?..

Иедидия внимательно оглядел челюсть — побелевшую и обладающую странной красотой. Он представил, как размахивается и бросает ее со скалы, — но к вечеру кость уже лежала на камне возле очага.

Ты испытываешь меня? — прошептал Иедидия.

Возле хижины визгливо лопотали горные духи, но Иедидия научился не обращать на них внимания, как не обращал внимания на девичьи пальцы, что забирались ему в брюки, трогая и щекоча его плоть.

Господь? Ты испытываешь меня? Ты смотришь? — громко крикнул он.

Челюсти, чистые, выбеленные временем. Волчий аппетит. Божий аппетит.

Иедидия вздрогнул и очнулся. Ему приснился сон: полный злобы человек тряс кулаками, крича на Бога. Это был он сам — и это он кричал.

Чтобы наказать себя, он несколько ночей спал на улице, нагой, на гранитном уступе. Под леденящими, мерцающими звездами. Он брал с собой челюсть, потому что это был знак, символ его греховности, хотя Иедидия и не понимал почему. Зачем я здесь, что я сделал, чем вызвал я Твой гнев? — вопрошал он. Но ответа не было. Челюсти молчали.

Роковые мезальянсы

В дни, когда снег день за днем падал из небесного чрева, закручиваясь в спирали, а солнце робко показывалось лишь к полудню, и замок — весь мир теперь — находился в плену льда, что никогда не растает, — дети спали по двое-трое в одной кровати под ворохом теплых вещей, натянув до колен длинные толстые носки из ангоры; на протяжении дня им подавали какао с кусочками зефира, который, размягчаясь, прилипал к нёбу — восхитительное чувство; днем — забавы на санках, за которыми следовали долгие ленивые часы перед камином, когда читали вслух книжки. Что за проклятие лежит на нашей семье? — спрашивал кто-нибудь из детей, не впервые, и ответ — в зависимости от рассказчика — мог быть такой: да нет никакого проклятия, всё это глупости; или: природа проклятия такова (как и всех проклятий вообще?), что его носители неспособны говорить о нем. Вот так же, любил повторять дядя Хайрам, с грустным видом теребя себя за кончики усов (от них так сильно пахло воском!), животные несут на себе печать исключительной, порой уникальной красоты своей породы и пола, так никогда и не узнав о ней; они проживают всю жизнь, не видя себя со стороны.

Если дядя Хайрам был сумрачен и выражался туманно, то другие — например, бабушка Корнелия, или тетя Эвелин, или кузен Вёрнон, а иногда даже дедушка Ноэль (со своей сладко пахнущей бурбоном бородой и несчастной хворой ногой, которую он, с комфортом устроившись перед огромным камином из цельных булыжников в малой гостиной — одной из двух жарко натопленных комнат, — освобождал от обуви и массировал, придвигая опасно близко к огню) — были неожиданно многословны; казалось, их так и тянуло — возможно, под гипнозом языков пламени на березовых поленьях, с треском стремящихся вверх, к жутковатым запутанным историям, которые, пожалуй, не стоило рассказывать детям; и уж конечно не при свете дня. Но так происходило, только если других взрослых не было рядом. Смотри никому об этом не рассказывай, это тайна, ее выдавать нельзя! — так начинались самые интересные истории.

Причем все они, казалось, вертелись исключительно вокруг «роковых мезальянсов». (Это немного старомодное выражение любили старшие родственницы — вероятно, унаследовав его от своих матерей и бабушек. Но Иоланде оно ужасно нравилось. «Роковые мезальянсы!» — как думаешь, когда мы вырастем, шептала она Кристабель, ерзая на месте и хихикая, с нами тоже может такое приключиться?) И хотя большинство браков Бельфлёров были, безусловно, образцовыми, где супруги в высшей степени подходили друг другу и никто не посмел бы сомневаться во взаимности их чувств или в мудрости родителей, давших согласие на этот брак и во многих случаях устроивших его — всё же, всё же, время от времени, пусть и нечасто, имели место мезальянсы.