Жизнь, отраженная в воде, или затянутая под воду и проглоченная, потерявшая отражение. Водяные змеи, грациозные, вибрирующие, словно ожившие камыши; безмолвные. Безмолвны и бесчисленные желтые в тоненькую полоску окуньки с их неутолимым аппетитом.
— Рафаэль!..
— Ты нас не любишь! — вдруг воскликнула Вида, казалось бы, безо всякой видимой причины, и пихнула брата. В ее голосе боль, недоумение; но еще и гнев. Это было в чей-то день рождения. Рафаэль был уверен только, что не его… Он незаметно ускользнул, ему уже не терпелось, и так наскучили их глупые игры. Музыкальный стул и «игольное ушко», шарады, и салки, и прятки… Нет, не правда, что он не любил их. Дело в том, что он просто никогда о них не думал.
Пруд трепетал, и поблескивал, и дрожал — полный тайных духов. Рафаэль хотел познать их. И познает. Создания неподвижные и семенящие, пауки и крабы, тысячелистник и щитолистник, и головастики, и противные черные бычки в мутной тени у самого дна. Крошечные, микроскопические пиявки, прилипшие к подводным травам; пузырьки, лопающиеся на поверхности, источающие вонь сродни человеческим газам; пузырьки, которые не превращались в воздух, в ничто, а становились подвижными тельцами размером с блоху.
Отражения болотных воробьев, краснокрылых дроздов, балансирующих на тростнике, крылья которых шуршали в кронах ив. Однажды, сквозь паутину понтидерий, кишащих насекомыми, он видел, там, в вышине, огромную белоперую птицу, так высоко, что не было слышно хлопанья мощных крыльев.
(Стервятник Лейк-Нуар, вот как ее называли. То страшное утро, все в отчаянии. Какой шум они подняли — громкие рыдания, и горе, и ярость! По всему болоту раздавались выстрелы, и с озера тоже, много дней подряд; но они вернулись с пустыми руками. Рафаэль спрятался, и наблюдал, и ускользал из замка как можно незаметнее, и, разумеется, остальные мужчины не стали звать его с собой на болото.)
Отражение глаза, умноженное тысячекратно — в тысячу тысяч раз! — в одной-единственной капле воды. Глаза, отражающие глаза. Пруд был, разумеется, умопомрачительно сложнее, чем стрекозьи крылья; нежнее, чем сброшенный пергамент кожи лягушки-быка; бурлящий жизнью пуще, чем мальки-однодневки.
Он всегда ощущал присутствие Рафаэля, плескался вокруг его пальцев, со знанием дела, лаская, успокаивая. Глаза, глядящие в глаза, глядящие в глаза. Эти долгие летние дни, когда сама знойная пелена, казалось, погружена в дрему — и однако все кипит жизнью, как никогда, и что-то замышляет…
Отражения мух, комаров, колибри. Отражения голодных щук, что взмывают вертикально вверх под ватные подушечки водяных лилий.
Отражения, слишком неожиданные, слишком яркие — пунцовые, оливково-алые — красного кардинала с подругой, нарушающие безмятежность его мечтаний.
Если бы я мог опуститься на дно, если бы мог утонуть, если бы мог лечь головой на теплый ил, будь мои легкие способны вынести боль…
Терпение.
Неподвижность.
В смутном — словно подводном — мире многоцветных пляшущих теней кинотеатра «Риальто» они сидели, заняв целый ряд, как маленькие дети, в восторге от новой игрушки. (Недавно семья приобрела несколько центральных жилых кварталов в Рокленде, что находился дальше на западе, в округе Эдем. Среди прочей недвижимости был заброшенный кинотеатр с провисающей маркизой на входе и гигантским сводчатым, будто пещера, фойе, потолок которого, нежно-голубого, как яйцо малиновки, цвета, был усеян блестками, напоминая рыбью чешую.) Они ели подостывший маслянистый попкорн — их собственный, — горстями поглощали мятные леденцы и никак не могли угомониться, даже когда начался кино-журнал и экран заполнили эффектные кадры. Все это теперь принадлежит им, Бельфлёрам: дешевые пластиковые колонны, истертые ковры «в восточном духе» и длинные ряды кресел, уходящие под уклон к сцене; выцветший бордовый занавес, наползающие друг на друга складки бархата; причудливая, замызганная лепнина на потолке; и сам экран весь в нахлестах тонких, как нити, линий. Но что им не принадлежит, так это игра цветных теней на экране, и они наконец усаживаются и начинают смотреть; и вот уже их, как и остальных немногочисленных зрителей, увлекает загадочная история, которая переносится с кукурузных полей Среднего Запада то в некий тропический город, то в «Париж». Там была красивая героиня, правда, с несколько тяжеловатым лицом и платиновыми, тщательно уложенными волосами — настолько тщательно, что, на критический взгляд Рафаэля, скорее напоминала манекен. Она носила наряды, плотно облегающие грудь и даже плосковатый зад. А еще была девушка, ее младшая сестра, появившаяся лишь в нескольких сценах, в самом начале, а потом — под конец фильма, когда героиня возвращается к родной городок (но ненадолго, потому что ее усатый любовник, миллионер-пилот, преследует ее по всему континенту), и вот эта девушка — с открытым хорошеньким личиком и блестящими пшеничными волосами, приятным мелодичным голоском и скромной улыбкой — была настолько интереснее героини, настолько привлекательнее, что, стоило ей появиться в кадре, как внимание зрителей тут же приковывалось к экрану; это было безошибочное чувство. Столь небольшая роль, и все же — какая неотразимая актриса!
(Но когда Рафаэль наклонился к матери и спросил: «Это же Иоланда?» — Лили сделала вид, что не поняла. Не расслышала. «Это же Иоланда?» — повторил он, уже громче, и вся родня зашикала на него — мол, в зале чужие люди, в конце концов. Позже, когда зажегся свет и остальные зрители покинули зал, а Бельфлёры остались сидеть, словно находясь под сильным впечатлением, Рафаэль снова спросил про ту девушку, про Иоланду — ведь это, безусловно, была она, и Лили ответила слабым бесцветным голосом: «Нет, это не она. Мне тоже показалось так на секунду, но потом я присмотрелась. Думаю, я бы узнала собственную дочь». А Вида презрительно фыркнула и сказала: «Эта актриса красивая, а Иоланда нет — у нее был такой смешной нос». Альберт просто кашлянул, мол, какая забавная чушь, а Лея заметила, сжав руку Лили: «Твоей дочери должно быть не больше пятнадцати, а этой девушке — этой молодой женщине — никак не меньше двадцати. Она уже наверняка не раз побывала замужем». Гарт с Золотком, которые сидели через проход, держась за руки, хрустя арахисом из пакетика и хихикая, уверяли, что вообще не заметили никакой девушки: что вы говорите, актриса в фильме была похожа на бедную Иоланду?.. Нет, мы ничего такого не заметили.)
И разумеется, в конечных титрах среди имен актеров не значилось никакой «Иоланды Бельфлёр».
— Что за глупая мысль, Рафаэль! — прошептала Вида, глядя на него в упор. — Ты вообще стал такой странный. Я даже не уверена, что люблю тебя.
Отражения, прорывающиеся сквозь отражения. Лица, возникающие из неверного луча кинопроектора или обретающие форму в темной стоячей воде. (Но вода не была единой, цельной субстанцией. Нет, существовали бесчисленные слои, переплетение течений и протоков, разные воды и непостижимое множество духов.)
Как вообще возможно, изумлялся Рафаэль, почувствовав мгновенный приступ страха, что мы все-таки узнаём друг друга — на следующий день, даже в следующий час? Ведь все движется, изменяется, течет, истончается… Он как-то увидел в газете снимок высокого упитанного мужчины с нахмуренным лицом, и только прочитав подпись, осознал, что на снимке — его собственный отец. Однажды, незадолго до рассвета, когда он выскользнул из своей комнаты, стараясь никого не разбудить, и побежал босиком по траве, доверху наполненный наивной надеждой (о, лишь бы оказаться там! Без помех, как можно быстрее — и убедиться, что пруд не исчез за ночь, как в его тревожных снах), он случайно заметил недалеко на болотистом участке, прилегающем к пруду, спешащую к замку двоюродную тетку Веронику. Словно сомнамбула, она шла, вытянув руки вперед и подняв голову кверху. Пряди седых волос выбились и падали ей на плечи, так что в предрассветных сумерках она была похожа на юную девушку. До восхода солнца оставалось буквально две-три минуты, пронзительно кричали краснокрылые дрозды; со стороны пруда ухала сова. Как это странно, ужасно странно, что в этот час тетя бежит к замку со стороны топкого болотистого луга пониже кладбища, бежит, точно скользя, так грациозно, не издавая ни звука и не замечая своего племянника, который застыл, подняв одну руку в застенчивом, несмелом приветствии, в каких-нибудь тридцати футах… Рафаэль заметил и то, что пышные, с хохолками, камыши едва колебались при ее движении.