Суизин даже не оглянулся. Ни за что на свете не станет он останавливать лошадей и помогать этому негодяю. Сломал шею? – и поделом.
Но он не мог бы остановить экипаж, даже если б захотел помочь. Лошади понесли. Фаэтон бросало из стороны в сторону, прохожие поворачивали испуганные лица вслед мчавшимся лошадям. Толстые руки Суизина, вытянутые во всю длину, изо всех сил натягивали вожжи. Щеки его надулись, губы были сжаты, одутловатое лицо побагровело от гнева.
Ирэн держалась за поручни и при каждом толчке крепко сжимала их рукой. Суизин расслышал её голос:
– Мы разобьёмся, дядя Суизин?
Он ответил, еле переводя дух:
– Пустяки, горячатся немного!
– Я первый раз такое испытываю.
– Не шевелитесь! – Он покосился на неё. Она улыбалась и была абсолютно спокойна. – Сидите смирно! – повторил он. – Не бойтесь, я доставлю вас домой.
И в этот момент, когда Суизин напрягал все усилия, чтобы остановить лошадей, его поразили слова Ирэн, произнесённые голосом, непохожим на её обычный голос:
– Мне всё равно, попаду я домой или нет!
Фаэтон так тряхнуло, что возглас удивления застрял у Суизина в горле. Подъем лошади взяли уже тише, перешли на рысь и, наконец, остановились сами.
– Когда я их остановил, – рассказывал Суизин у Тимоти, – она сидела такая же спокойная, как я сам. Чёрт возьми! Точно ей было совершенно безразлично, сломает она себе шею или не сломает! Как это она сказала? «Мне всё равно, попаду я домой или нет!» – Наклонясь над своей тростью, он прохрипел к величайшему ужасу миссис Смолл: – И ничего удивительного – с такой деревяшкой вместо мужа, как ваш Сомс!
Суизин не задумался над тем, что делал Босини, оставшись один после их отъезда, – пошёл ли он бродить, как собачонка, с которой Суизин сравнил его; бродить в роще, где все ещё бушевала весна, все ещё слышался издалека зов кукушки; прижимал ли он к губам платок Ирэн, вдыхая его аромат вместе с запахом мяты и тмина. Бродил ли с болью в сердце, такой острой, такой невыносимой, что вот ещё немного и роща услышит его рыдания. В самом деле, что он делал там один? Откровенно говоря, по дороге к Тимоти Суизин успел окончательно забыть о Босини.
IV. ДЖЕМС РЕШИЛ УБЕДИТЬСЯ СОБСТВЕННЫМИ ГЛАЗАМИ
Люди, не имеющие представления о Форсайтской Бирже, наверное, не смогли бы предугадать то волнение, которое вызвала среди Форсайтов поездка Ирэн в Робин-Хилл.
После того как Суизин сделал у Тимоти полный отчёт об этом памятном дне, рассказ его, уже с едва уловимым оттенком любопытства, не без лёгкого коварства, но с искренним желанием сделать добро, был передан Джун.
– Ты только подумай; милочка, какой ужас! – закончила тётя Джули. Заявить, что ей не хочется ехать домой! Что это значит?
Рассказ тётки показался Джун диким. Она выслушала его, мучительно краснея, и вдруг поднялась, быстро пожала тёте Джули руку и ушла.
– Она прямо-таки груба! – сказала миссис Смолл тёте Эстер после ухода внучки.
То, как Джун восприняла эту новость, получило соответствующее истолкование. Она взволновалась. Значит, там происходит что-то неладное. Странно! Ведь они с Ирэн были такими друзьями!
Все это слишком хорошо подтверждало те намёки и слухи, которые циркулировали последнее время. Вспоминался рассказ Юфимии о театре… Мистер Босини постоянно бывает у Сомса? Вот как? Впрочем, конечно, что ж тут удивительного – ведь он строит дом! Обо всём говорилось обиняками. Необходимость говорить открыто возникала на Форсайтской Бирже только в крайних, совершенно исключительных случаях. Аппарат этот был слишком хорошо налажен: малейшего намёка, выраженного мимоходом сожаления или недоверия было достаточно, чтобы душа семьи – такая отзывчивая – заволновалась. Никто из Форсайтов не хотел, чтобы это волнение причинило кому-нибудь неприятность – совсем нет; они действовали с самыми лучшими намерениями в твёрдой уверенности, что каждый из них связан крепкими узами с душой семьи.
И в основе всех пересудов лежала доброта; она проскальзывала в визитах, которые наносились с целью проявить участие, согласно лучшим обычаям общества, оказать истинное благодеяние страждущим, а заодно утешиться мыслью, что люди страдают от того, от чего не страдаю я сам. В сущности говоря, только потребность «провентилировать вопрос», потребность, на которой держится и наша пресса, привела, например, Джемса к миссис Септимус, миссис Септимус к детям Николаса, детей Николаса к кому-то ещё и так далее, и так далее. Великий класс, принявший Форсайтов в своё лоно как полноправных членов, требовал от них большой прямоты и ещё большей сдержанности. Такое сочетание обеспечивало им право на участие в жизни этого великого класса.
Форсайтская молодёжь, как и следовало ожидать, в большинстве случаев восставала против контроля над собой, часто заявляя об этом совершенно открыто; но не приметный для глаза магнетический ток семейных пересудов обладал такой силой, что они просто не могли не знать друг о друге всей подноготной. Оставалось только махнуть рукой и подчиниться.
Один из них (молодой Роджер) сделал героическую попытку высвободить молодое поколение из-под ига и назвал Тимоти «старым хрычом». Отдача после такого выстрела дала себя почувствовать немедленно же: слова его в самой деликатной форме были переданы тёте Джули, которая возмущённым голосом повторила их миссис Роджер, и отсюда уже они вернулись к молодому Роджеру.
И ведь в конце концов страдания выпадали только на долю тех, кто поступал дурно: например, на долю Джорджа, проигравшего такие деньги на бильярде, или того же молодого Роджера, который чуть не женился на девушке, по слухам, уже связанной с ним узами естества, или опять же на долю Ирэн, которая, как все думали, хоть и не произносили этого вслух, ступила на опасный путь.
Семейные толки приносили с собой не только удовольствие, но и пользу. Столько часов пробежало незаметно в доме Тимоти на Бэйсуотер-Род – часов, которые могли бы показаться и пустыми и долгими для троих его обитателей, а в необъятном Лондоне дом Тимоти был всего-навсего одним из сотен домов, где живут нейтральные представители обеспеченного класса, те, что уже не участвуют в битвах и ищут оправдания своей жизни в интересе к битвам других людей.
Тоскливым было бы существование на Бэйсуотер-Род, если бы лишить его сладости семейных сплетен. Слухи и толки, пересуды, предположения наполняли дом жизнью, были дороги и милы сердцу, как те малютки, лепета которых не хватало брату и сёстрам на их жизненном пути. Разговоры ближе всего подводили к обладанию этими детьми и внуками, к которым страстно тянулись их добрые сердца.
Правда, вряд ли сердце Тимоти тянулось так уж страстно, но достоверно известно, что появление на свет новых Форсайтов совершенно выводило его из равновесия.
Напрасно молодой Роджер говорит: «Старый хрыч!», напрасно Юфимия всплескивает руками: «Ох, уж эта троица!», заливается беззвучным смехом и взвизгивает. Напрасно, и не так уж хорошо с их стороны.
Положение, создавшееся к этому времени, могло показаться, особенно на взгляд Форсайтов, странным, чтобы не сказать «немыслимым», однако, учитывая некоторые факты, придётся признать, что ничего странного в нём не было.
Кое-что Форсайты упускали из виду.
И прежде всего, привыкнув к степенности благополучных браков, они забывали, что Любовь не тепличный цветок, а свободное растение, рождённое сырой ночью, рождённое мигом солнечного тепла, поднявшееся из свободного семени, брошенного возле дороги свободным ветром. Свободное растение, которое мы зовём цветком, если волей случая оно распускается у нас в саду, зовём плевелом, если оно распускается на воле; но цветок это или плевел – в запахе его и красках всегда свобода!
Кроме того – факты и цифры, из которых складывалась жизнь Форсайтов, мешали им осознать эту истину, – они не всегда понимали, что стоит только подняться этому свободному растению, как люди, словно мошки, летят на бледный язычок его пламени.
История с молодым Джолионом отошла далеко в прошлое: они снова были готовы считать, что люди их круга не выходят за ограду, чтобы сорвать этот цветок; что любовь – это нечто вроде кори, настигающей человека в положенное время, с тем чтобы он отделался от неё раз и навсегда и, излечившись от любви, как от кори, целительной смесью из масла и мёда, обрёл спокойствие в брачном союзе.