II. НИЩИЙ
Однажды холодным декабрьским днем по склону холма в Брубю поднимался нищий. Одет он был в ужасающие лохмотья, а башмаки его были до того изношены, что холодный снег леденил его мокрые ноги.
Лёвен — длинное, узкое озеро в Вермланде, которое в нескольких местах перерезано длинным же узким проливом. На севере оно простирается ввысь, к лесам Финмарка,[5] на юге же спускается вниз к озеру Венерн.[6] На берегах Лёвена располагается множество приходов, но самый большой и самый богатый из них — приход Бру. Он занимает добрую часть озерного прибрежья, как на восточной, так и на западной его стороне. Но на западном берегу также лежат самые крупные усадьбы, такие поместья, как Экебю и Бьёрне, широко известные своими богатствами и красотой, а еще большое селение в приходе Брубю с постоялым двором, зданием суда, жилищем ленсмана,[7] усадьбой священника и рыночной площадью.
Брубю стоит на крутом косогоре. Нищий прошел мимо постоялого двора у самого подножья и из последних сил устремился наверх, к вершине, где расположилась усадьба приходского пастора.
Впереди него поднималась в гору маленькая девочка, тянувшая санки, груженные мешком с мукой. Нищий догнал девочку и заговорил с ней.
— Такая маленькая лошадка — и такой большой воз! — сказал он.
Девочка обернулась и посмотрела на него. Это была малышка лет двенадцати с острым взглядом проницательных глазок и плотно сжатым ртом.
— Дал бы бог лошадку поменьше, а воз побольше, так и муки, верно, хватило бы подольше! — ответила девочка.
— Так ты тащишь наверх еду для самой себя?
— Слава Богу, для себя, это так. Как я ни мала, мне самой приходится добывать свой хлеб.
Нищий ухватился за спинку саней, чтобы подтолкнуть их.
Обернувшись, девочка посмотрела на него.
— Не надейся, — сказала она, — за твою помощь ничего тебе не перепадет!
Нищий расхохотался.
— Ты, верно, и есть дочка пастора из Брубю?
— Да. Беднее отцы есть у многих, хуже моего — ни у кого нет. Это — святая правда, хотя стыд и позор, что родное его дитя вынуждено такое говорить.
— Говорят, отец твой скуп и зол.
— Да, он скуп и зол, но люди думают, что дочка его станет еще хуже, коли выживет.
— Думаю, люди правы, эх ты! Да, хотел бы я знать, где ты раздобыла этот мешок?!
— Невелика важность, если я даже скажу тебе об этом. Утром я взяла зерно в отцовском амбаре, а сейчас была на мельнице.
— А он не увидит тебя, когда ты притащишься с этим домой?
— Ты, верно, слишком рано бросил школу! Отец уехал по приходским делам, понятно!
— Кто-то едет следом за нами в гору. Я слышу, как скрипят полозья. Подумать только, а вдруг это отец едет!
Девочка прислушалась, всматриваясь вниз, а потом громко заревела.
— Это отец! — всхлипнула она. — Он меня убьет! Он меня убьет!
— Да, теперь дорог добрый совет, а быстрый совет — дороже серебра и золота, — сказал нищий.
— Вот что, — продолжал ребенок, — ты можешь помочь мне. Берись за веревку и тащи санки. Тогда отец подумает, что санки твои.
— А что мне потом с ними делать? — спросил нищий, перекидывая веревку через плечо.
— Тащи их сначала куда вздумается, но вечером, когда стемнеет, приходи с ними в усадьбу пастора. А я уж подкараулю тебя. Приходи с мешком и санками, понятно?!
— Попытаюсь!
— Берегись, если не явишься, — воскликнула девочка, убегая, чтобы успеть домой раньше отца.
С тяжелым сердцем поворотил нищий санки и стал толкать их вниз к постоялому двору.
У бедняги, когда он полубосой брел по снегу, была своя мечта. Он шел, думая о бескрайних лесах к северу от озера Лёвен, о бескрайних лесах Финмарка.
Здесь, в приходе Бру, где он в эту минуту вез санки вдоль пролива, соединяющего Верхний и Нижний Лёвен, в этом прославленном своими богатствами и весельем краю, где усадьбы и заводы стоят бок о бок, здесь каждая тропа была для него чрезмерно тяжела, каждая горница тесна, каждая кровать жестка. Здесь он дико тосковал о покое бескрайних, вечных лесов.
Здесь он слышал бесконечные удары цепов на каждом гумне, словно урожай никогда не удастся обмолотить до конца. Возы, груженные бревнами, и повозки с плетеными корзинками для угля непрерывно спускались вниз из неистощимых лесов. Телеги с рудой нескончаемым потоком тянулись по дорогам, по глубоким колеям, оставленным сотнями их предшественников. Он видел здесь, как сани, битком набитые ездоками, торопливо сновали меж усадеб; и ему казалось, будто сама радость держит в руках вожжи, а красота и любовь стоят на запятках. О, как мечтал бредущий здесь бедняга подняться в горы и обрести покой великих вечных лесов!
Там, вдали, где на равнинных землях поднимаются прямые, подобные столбам деревья, где снег толстым, тяжелым покровом покоится на неподвижных ветвях, где бессилен ветер и где он лишь тихо-тихо играет с хвоей в верхушках деревьев, там хотелось ему брести, углубляясь все дальше и дальше в лесную чащу. Брести до тех пор, пока однажды силы не изменят ему и он не рухнет под огромными деревьями, умирая от голода и холода.
Он мечтал о большой, осененной шелестом листвы могиле над Лёвеном, где его одолеют силы тленья, где голоду, холоду, усталости и винным парам удастся наконец уничтожить это бренное тело, которое могло вынести все.
Он спустился вниз к постоялому двору, желая дождаться там вечера. Он вошел в буфетную и сел, тупо расслабившись, у дверей, по-прежнему мечтая о покое вечных лесов.
Хозяйка постоялого двора сжалилась над ним и поднесла ему рюмку вина. Она поднесла и вторую после того, как он стал истово умолять ее об этом.
Но наливать ему даром она больше не пожелала, и нищий впал в полное отчаяние. Ему нужно было выпить еще и еще этого горячительного, сладостного напитка. Ему нужно было еще раз почувствовать, как сердце пляшет в груди, а мысли полыхают от хмеля. О, это сладостное пшеничное вино! Летнее солнце, пение птиц, благоухание и красота лета сливались воедино в прозрачных, волнующих глотках. Еще хоть раз, прежде чем исчезнуть во мраке ночи, жаждет он испить солнца и счастья.
И вот сначала он обменял на вино муку, потом мешок из-под муки, а напоследок — санки. Выпив, он сильно захмелел и проспал добрую часть послеобеденного времени на скамье в харчевне.
Пробудившись, он понял, что ему остается лишь одно. Раз это жалкое тело одержало верх над его душой, раз он смог пропить то, что доверил ему ребенок, раз он — позор для всей вселенной, он должен освободить ее от столь жалкого бремени. Он должен вернуть своей душе свободу, дозволить ей вознестись к Богу.
Лежа на скамье в буфетной, он судил самого себя:
— Йёста Берлинг, лишенный сана пастор, обвиняемый в том, что пропил муку, принадлежавшую голодному ребенку, присуждается к смерти. К какой смерти? К смерти в снежных сугробах!
Он плакал от жалости к самому себе, к своей бедной оскверненной душе, которой должно было вернуть свободу.
Отошел он недалеко и с дороги не сворачивал.
Схватив шапку, нетвердо держась на ногах, вышел он из харчевни. У самой обочины стоял высокий сугроб. Он бросился туда, чтобы умереть. Закрыв глаза, он попытался уснуть.
Никто не знает, как долго он так лежал, но в нем еще теплилась жизнь, когда по дороге примчалась с фонарем в руках дочка пастора из Брубю и нашла его в сугробе у обочины. Она несколько часов простояла на косогоре, ожидая его. Теперь она примчалась с вершины холма в Брубю, чтобы отыскать его.
Она тотчас узнала его и начала трясти и кричать изо всех сил, надеясь разбудить.
Ей нужно было узнать, куда он девал ее мешок с мукой.
Ей нужно было вернуть Йёсту к жизни, хотя бы ненадолго: пусть скажет, что сталось с санками и мешком с мукой. Милый папенька убьет ее, если его санки пропали. Кусая нищему палец и царапая ему лицо, доведенная до крайнего отчаяния, она не переставала кричать.
6