Выбрать главу

Затравленный на родине, он верил, что здесь в мире свободы и творческого поиска его оценят, поймут, примут. Но после одного из первых же его выступлений на Западе некая розовая бельгийская газетенка поспешила написать:

„Противно смотреть, как этот, страдающий одышкой от ожирения буржуа взбирается на сцену, чтобы проговорить хриплым голосом под гитару свои пропагандистские побасенки".

В конце концов у него нашлись благодарные слушатели и много: в Италии, во Франции, в Америке. Но было уже поздно, нелепая гибель стояла у него на пороге.

Мне трудно еще представить, что я уже никогда не увижу его, не перемолвлюсь с ним обязательным ежедневным словом, не зайду ненароком к нему в гости: так нелепа, так внезапна, так непостижима для меня его смерть.

К счастью, поэт не умирает вместе со своей плотью, эхо его души продолжает жить в нас, и чем отзывчивее, чем ранимее была его душа, тем продолжительнее и объемней звучит в нас это эхо.

Сегодня утром моя дочь, крестница поэта, которой еще нет и трех лет, улавливая с присущим детям вещим чутьем что-то недоброе, грустно лепетала из его цикла о Януше Корчаке: „Тум-балалайка, тум-балалайка…". И я вдруг подумал, что моя встреча с ним продолжается, и я снова не говорю ему „прощай", я говорю ему „до свидания".

- До свидания, Саша!

ПО КОМ ЗВОНИТ КОЛОКОЛ?

1

Мне рассказывает моя парижская знакомая кинематографистка польского происхождения:

- Задумала предложить одной американской телекомпании фильм о диссидентах. Добилась приема у ее вице-президента. Захожу, а у него на столе вместо фотографии любимой женщины или детей бюст Ленина красуется. Ну, точь в точь, как у секретаря Львовского обкома партии, перед которым когда-то, еще будучи западноукраинской комсомолкой, я отчитывалась за свои антипартийные ошибки. Какие уж тут, думаю, диссиденты, повернулась и ушла.

Вот что значит - мирное сосуществование!

2

Она же:

- За два дня до выборов во Франции встречаю одну бывшую коммунистку, недавно переменившую свой красный колер на розовый. „Рада видеть, - все в ней ликует от переполняющего ее злорадства, но должна вас огорчить: через три дня мы вас начнем, - она согнула указательный палец, как бы нажимая спусковой крючек, - та-та-та-та!"

Попробовал бы сказать это кому-нибудь какой-нибудь так называемый правый!

3

Итальянский кинопродюсер коллеге из Советского Союза:

- Солженицын? Упаси, Боже. Даром не нужен. Я не самоубийца и не собираюсь терять советский рынок. В свое время я совместно с ними сделал ленту „Семечки". Панорамные съемки, огромные массовки и все это мне ничего не стоило, а прокат с лихвой покрыл мои издержки и принес фантастическую прибыль. А что мне даст постановка этого Солженицына? Одни неприятности и саботаж в прокате. Нет уж, увольте!

Долго ли ему еще придется подсчитывать барыши от делового флирта с Москвой, над этим он, видно, старается не задумываться.

4

Как сообщает мне мой американский друг, мне оказана большая честь, меня приглашают на редакционное совещание весьма влиятельного в США еженедельника.

В просторном зале за обеденным столом собрался цвет американской публицистики по проблемам России и Восточной Европы. Стараясь быть сдержаннее и точнее, рассказываю им о преследованиях, арестах, цензуре в Советском Союзе. Слушают внимательно, кивают головами, сочувственно перешептываются. Но вот начинаются вопросы:

- Как вы относитесь к подслушиванию телефонных разговоров в Америке со стороны це-эр-у?

- Что вы можете сказать о вмешательстве американской разведки во внутренние дела Чили?

- Каково ваше отношение к проблеме цветного населения в нашей стране?

- Знаете ли вы о зверствах американской военщины во Вьетнаме?..

За тысячи миль от советских застенков, гебистских надсмотрщиков и цензуры, в самом открытом обществе мира я снова слышу все тот же птичий язык лозунгов и пропагандистских клише, будто это происходит на партсобрании в Московском отделении Союза писателей СССР.

5

Французский издатель молодому русскому автору:

- У нас, конечно, свобода, месье, но все-таки вы того… без излишних резкостей или обобщений… Представьте себе, что они завтра будут здесь.

Этот уже готов.

6

Вернувшаяся из Москвы французская журналистка рассказывает в русской компании о том, как ее обыскивали на таможне аэродрома Шереметьево:

- Вы представляете, они раздели меня до белья и перещупали всю одежду до нитки!

Старая советская зэчка, оттянувшая на сибирских лесоповалах чуть не пятнадцать лет, спрашивает ее со спокойным вызовом:

- А на гинекологическое кресло вас при этом сажали?

Та пренебрежительно пожимает плечами:

- Ну, это не для белых людей, это - для вас.

Мадам слывет во Франции большой демократкой. Борется в газетах с расизмом и дискриминацией.

7

В один из пермских лагерей, по недосмотру администрации прошел номер журнала ЮНЕСКО „Курьер" с опубликованной в нем Декларацией прав человека. Когда на очередном политзанятии какой-то дотошный заключенный попытался сослаться на этот документ, офицер-воспитатель, не задумываясь, ответил:

- Это не для вас написано, а для негров.

Как видите у французской интеллектуалки и советского вертухая одинаковая психология, что называется, родство душ. Прямо плакать хочется от умиления.

РАЗМЫШЛЕНИЯ У ТЕАТРАЛЬНОГО ПОДЪЕЗДА

Окончание

1

И вот, с год спустя, я снова на премьере его пьесы. На этот раз шел спектакль „Урок французского языка для американских студентов". Одна за другой чередуются не связанные, на первый взгляд, сценки и только где-то к концу первой половины действа зритель начинает улавливать знакомые уже по прежним ионесковским пьесам мотивы: „Носорогов", „Лысой певицы", „Лекции", „Кресла", „Человека с чемоданом".

И мы постепенно осознаем, что это снова о том же: о гибели всего человеческого в человеке, о распаде его корней и связей с окружающим миром, об отрыве его от своего Творца, и, если уж договаривать до точки, о его близком конце вообще. Для зрителя здесь знание языка более, чем необходимо, ибо все в пьесе построено на виртуозной вязи диалога со смысловыми и семантическими подтекстами, где каждое слово, междометие, пауза имеют огромное, подчас решающее в понимании происходящего на сцене значение.

И все же к концу спектакля, несмотря на языковой барьер, еле-еле преодолеваемый мной с любезной помощью французской спутницы, я вместе со всеми проникаюсь очищающей беспощадностью автора, без обиняков бросающего нам в лицо правду о нас самих.

Выходя из театра, я, словно рыба выброшенная на песок, жадно глотаю ртом ночной воздух парижской осени: мир вокруг кажется пустым и бездомным, как после очередного потопа, хотя я чувствую, это катарсис, за которым, пусть едва еще только различимое, но что-то открывается.