Выбрать главу

О самодовольная овца грядущих социальных экспериментов, уже готовая к стрижке и закланию! Сколько вас, гордых двигателей прогресса, встречалось мне на этапах и зонах - жалких, сломленных, вечных обитателей лагерных помоек и больничных бараков!

Как и какими словами мог бы я втолковать этому лощеному хмырю в твиде о тех неисповедимых путях, по которым, сквозь крым и рым и медные трубы продирался я к тому огоньку, что озарил мою жизнь своим невечерним светом, сообщив ей Смысл и Надежду? Разве поймет этот балующийся свободомыслием хлыщ меру и тяжесть тех смертных мгновений, когда рука невольно складывалась в трехперстную щепоть, а душа взмывала и падала в страхе и трепете? Разве вместит, слабая душа, Истину, которая званым-то не всегда под силу?

„Но погоди, господин хороший, заморский глухарь, токующий о революции и прогрессе, - горько посмеивался про себя я, - клюнет и тебя твой жареный петух в задницу, и тогда ты запоешь другим голосом, и выхаркаешь свои блажные прожекты со слезами и кровью в следственных подвалах собственных заморских „спецов". Жаль только поздно будет, а хотел бы я на тебя посмотреть тогда"…

- Это не мои слова, говорю я, - это Шатов в „Бесах" Достоевского. О нашей русской Вере лучше не скажешь. Мы чуть не девять веков живем не Ею, а в Ее ожидании. Отсюда вся наша история, все ее взлеты и падения. Через великое сомнение идет наш народ к Истине. Но зато, когда придет и примет окончательно, уже не отступится. У вас на Западе все наоборот.

- Вы - русские, странный народ. - Зеркальный носок ботинка описал изящную дугу. - Готовы до бесконечности спорить о вещах, о вопросах, которые в цивилизованном мире давно решены и сняты, как у вас говорят, с повестки дня…

Чума на оба ваши дома! Откуда ты, человече в лаковых штиблетах, уже решивший все вопросы бытия и снявший с повестки дня самого Господа Бога? Как же Он в самом деле милостив, если еще позволяет такому, как ты, хулить Его имя и при этом прощать тебя! Терпение у Него неиссякаемо, но хватит ли этого терпения у простых смертных? Хватит ли у них терпения смотреть и слушать, как безликие некто, движимые пресыщением и жаждой власти, лукаво соблазняют толпу новым дележом, в котором ей, в конце концов, так ничего и не достанется? Миллионы застреленных, сожженных, забитых насмерть, изведенных голодом ради „счастья всего человечества" от Праги до Колымы, свидетельствуйте об этом! Или это самое „счастье человечества" стоит того? Стоит, чтобы во имя его можно было попирать все Божеские и человеческие законы, лгать, шельмовать, оплевывать, заставлять людей пить на допросах собственную мочу? Да какие гунны, какая инквизиция могла бы додуматься до этого? Не было этого на земле нигде, никогда, ни в кои, даже в самые скорбные века!

Тихое отчаянье душило меня. Поди, расскажи этому залетному попугаю, какие сны душат меня годами, не давая вздохнуть или опомниться! Особенно один: ночь, глухой прогулочный двор Бутырок, беспорядочная стрельба и крики, а над всем этим истошная мольба восьмилетнего отпрыска начальника тюрьмы, участвующего в бойне: - „Папа, дай я!"

Вот она, плата человека за отпадение от самого себя, господин хороший, и это уже никому не простится:

- „Папа, дай я!"

Слова сгорали в гортани от слез и ярости. Я только беспомощно глотал воздух…

- Я вас не понимаю…

- Это у тебя впереди, - сложилось у меня само собой. - Да минет тебя чаша сия, будь ты проклят! Только не минет ведь!

Я обессиленно закрыл глаза. И сразу стало не до гостя. Память, словно воронка, властно затянула его в свои бездны.[2]

2

Они пригласили его на частную встречу, обставив ее с такой конспиративной ухищренностью, будто дело происходило во времена оккупации и подпольного Сопротивления. Они - это высшее руководство „авангарда еврокоммунизма", „самой независимой от Москвы компартии Запада", здешнее средоточие „веротерпимости и демократического плюрализма", так сказать, без берегов. Он - один из ведущих лидеров „Пражской весны", мучительно переживающий свой переход от безграничной веры в марксистские идеалы к искреннему осознанию краха недавних надежд и прежних иллюзий.

Они, разумеется, сочувствуют ему, хором сетуют на агрессивную амбициозность „русских товарищей", наперебой клянутся в понимании и солидарности, умильно рисуя перед ним радужные картинки их собственной, европейской формы социализма, который будет построен ими сразу же после прихода к власти.

Он слушает их восторженный лепет вполуха, с самого начала убедившись в том, что его пригласили сюда не для того, чтобы понять, а лишь затем, чтобы обеспечить себе душевный комфорт свободомыслия и сомнительное алиби перед своей собственной и не совсем чистой совестью. Да и о чем ему спорить с ними, с этими политическими младенцами пенсионного возраста, если у них в голове вместо воспринимающего устройства крутится заезженная пластинка со стереотипами расхожего пропагандистского толка. Им не понять его до тех пор, пока гусеницы советских танков не впечатают в их души свои неопровержимые письмена. Но тогда уже будет поздно.

Лишь на прощание он не удерживается, говорит, снисходя к их непробивной самоуверенности:

- Неужели после всего, что было, вам трудно понять, что как только ваша партия придет к власти, вы должны будете сойти со сцены.

- Интересно, - с вызовом вскидывается один из них, - кто же придет тогда к руководству?

- А тот, кто придет, - всердцах отрезает гость,- он еще даже не в партии, он торгует сейчас сигаретами в Неаполе.

Нет, нет, никогда, убеждают гостя хозяева! Они не допустят этого, они абсолютно свободны в своих решениях, они принципиально самостоятельны, они предельно независимы и у них собственный, не имеющий ничего общего с восточным путь к социализму.

Конечно же самостоятельны, и конечно же принципиальны, но, правда, и того и другого у них хватает ровно настолько, чтобы конспиративно встретиться со своим чешским коллегой, весьма опасаясь, как бы слух об этом не дошел до чутких ушей их „старшего брата", от которого они так независимы. И это - еще находясь в респектабельной оппозиции.

3

Съезд молодых социалистов в Лионе. И, разумеется, страстные речи о Свободе, Равенстве и Братстве, о борьбе с эксплуатацией, неоколониализмом, расовой дискриминацией. Боли и беды далеких Чили, Аргентины, Южной Африки воспринимаются здесь как свои. Горящие глаза, вдохновенные лица, уверенные голоса. Со стороны посмотреть, сердце возрадуется: есть еще взыскующие Правды души!

Но вот на трибуну выходит гость из России. Он так же молод, как и они, но у парня за спиной два полных тюремных срока, демонстрация на Красной площади против оккупации Чехословакии, вынужденная и очень тяжкая для него эмиграция.

Он говорит им о своей стране, о ее духовной и социальной трагедии, о миллионах замученных в прошлом и о тысячах заточенных сегодня, о борьбе и общественных исканиях русской молодежи. Он приводит проверенные свидетельства и установленные факты. Он взывает зал к поддержке и помощи.

Но зал реагирует весьма вяло, к концу выступления и вовсе замолкает. Гаснут глаза и лица, освободительный восторг улетучивается прямо-таки на глазах. Такое впечатление, будто собрание прихватило внезапным заморозком.

Гость сходит с трибуны и после короткой паузы в спину ему тянется недружная, но отчетливая цепочка ругательств:

- Фашист!

- Лакей империализма!

- Социализм - да, Си-ай-эй - нет!

- Пропаганда!..

Парень, не оборачиваясь, выходит в ночь, заворачивая в ближайшее кафе, где за кружкой пива, в который уже раз в эмиграции пытается осмыслить эту непонятную ему глухоту окружающих.

вернуться

2

Фрагмент „Прощания из ниоткуда".