Выбрать главу

Подверженный со столь ранних лет подобным чудовищным литературным влияниям, Эсмонд Ушли, что не удивительно, с младых ногтей склонен был все делать крадучись. Другие мальчики носились, орали, скакали, резвились и в целом вели себя на мальчишеский манер, а Эсмонд практически от рождения таился по углам — трусливо и меланхолично.

С точки зрения Эсмонда, подобное поведение было совершенно разумным. Носить такое имя уже было достаточным поводом прятаться, а уж видеть повсюду в доме образ Вериного романтического героя и натыкаться на него в любом книжном магазине и газетном киоске — такое даже менее чувствительного юношу убедило бы в том, что ему никогда не удастся оправдать материнских надежд и ожиданий.

А Эсмонд нечувствительным юношей не был. Напротив. Ни один ребенок с такими, как у Эсмонда, ногами и ушами — первые тоненькие, вторые мясистые и торчащие — не может не осознавать, каков он. Не мог он не осознавать и недостатков собственного воспитания, которое применяла к нему мать: ее педагогические методы были столь же слепы и сентиментально старомодны, как и ее читательские привычки.

Сказать, что она носила Эсмонда на руках или что он был зеницей ее ока, — значит не сказать ничего о том пугающем обожании, которому она подвергала бедного мальчика. Стоило сыну попасть в Верино поле зрения, как она обязательно оглашала — громко и во всеуслышание: «Взгляните на это божественное созданье. Его зовут Эсмонд. Он дитя любви, мой драгоценный мальчик, воистину дитя любви». Понятие это она подцепила в романе «Взросление Эсмонда», якобы авторства Роузмери Бидефилд, но на самом деле написанном двенадцатью разными писателями: каждому досталось по главе.

Соображение, что она совершенно неверно поняла смысл этого фразеологизма и регулярно сообщала всему миру, что ее сын родился не в браке, а был — как его отец часто думал, однако ни разу не рискнул сказать — маленьким ублюдком, ни разу не пришло Вере в голову. Эсмонду — тоже. Он был слишком занят: сносил насмешки, улюлюканья и освистывания всех и каждого, кто случался рядом.

Иметь растяпу-мать, которая берет тебя с собой по магазинам и провозглашает перед всем миром, даже если весь мир — всего лишь Кройдон, «вот он, Эсмонд», уже само по себе паршиво, но получить известность как «дитя любви» — все равно что положить на душу утюг, притом — раскаленный. Не то чтобы Эдмонд Ушли располагал душой, а если и располагал, то неприметной, но гурьба нейронов, нервных окончаний, синапсов и ганглий, из которых состояла эта его неприметная душа, была настолько взбудоражена сими беспрестанными объявлениями и мучительными разоблачениями, что по временам Эсмонд желал себе смерти. Или же — своей матери. Разумеется, нормальный, здоровый ребенок мог бы запросто и закономерно сделать что-нибудь для исполнения таких желаний. К сожалению, Эсмонд Ушли не был нормальным, здоровым ребенком. Слишком много в нем было отцовской осторожности и застенчивости. Так что развившаяся в нем тяга прятаться — в надежде, что его не заметят и не вынудят терпеть очередное материнское публичное признание, — неудивительна.

Сходство Эсмонда и Хорэса Ушли тоже оказалось заметным недостатком. Другой отец гордился бы, что его сын настолько похож на него — практически клон его самого. Чувства мистера Ушли были совсем иными. За годы супружества он изо всех сил уговаривал себя, что единственный мотив столь поспешного и чудовищного матримониального предприятия — ограждение мира от производства осторожных и застенчивых Ушли, колченогих и лопоухих. В полном соответствии со своим искренним заблуждением Ушли выбрал себе в жены высокую женщину с могучими ногами и пропорционально развитыми ушами, которая могла бы произвести на свет детей (потомство, как он их называл) настолько смешанного происхождения, что они получатся в общем и целом нормальными. В двух словах, окажутся стандартным продуктом, изысканной смесью удали и застенчивости, бесшабашности и невротичности, вульгарной сентиментальности и продуманного хорошего вкуса, смогут вести разумную продуктивную жизнь и не почувствуют необходимости жениться на совершенно неподобающих женщинах из соображений долга перед обществом и евгеники.

Эсмонд Ушли оказался насмешкой над отцовскими надеждами. Он настолько походил на мистера Ушли, что иногда, бреясь в ванной перед зеркалом, Хорэс переживал устрашающее наваждение: на него из зеркала смотрит его сын. Те же громадные уши, те же крошечные глаза и тонкие губы, тот же нос. Лишь ноги Хорэса разрушали эту дикую идентичность, поскольку скрывались полосатой пижамой. Все прочее же было явлено с отвратительной отчетливостью.

Но что еще хуже, хоть зеркала этого и не показывали, Эсмонд Ушли и отцовский склад ума унаследовал полностью. Пугливый и робкий, а сверх того безрадостный и меланхоличный, как его отец, Эсмонд перенял от отца отвращение к материным вкусам в литературе. Верины попытки принудить его читать книги, которые так на нее повлияли и настолько ее восхитили в юности, вызывали в сыне тошноту, и в тех редких случаях, когда не был занят какой-нибудь украдкой, он обретался в туалете, предусмотрительно разместив голову над унитазом.

Таким образом, в Эсмонде не проявилось ни единой черты материнской жизнерадостности и задора, ни единого признака ее чистосердечного романтизма и ни единого намека на сибаритские замашки и страсть, кои привели в замешательство здравый смысл мистера Ушли в их медовый месяц. Каковы бы ни были страсти и сибаритские замашки Эсмонда — а временами мистер Ушли сомневался, что у мальчика есть хоть какие-то, — они были так надежно скрыты, что мистер Ушли иногда подозревал у своего отпрыска аутизм.

В десять и даже в одиннадцать лет Эсмонд был исключительно молчалив и общался — если вообще открывал рот — лишь с котом Гобоем, кастрированным (символическое действие, произведенное миссис Ушли и обусловленное скорее недостаточной активностью Хорэса Ушли, нежели избыточной — Гобоя), тучным животным, спавшим круглосуточно и восстававшим ото сна исключительно поесть.

Все могло продолжаться так вечно — Эсмонд беседовал бы с евнухом Гобоем, прятался по кройдонским углам и никогда и близко не оказался бы от Нортумберленда и уж тем более от Щупсов, — если бы пубертат не сыграл с юношей некую шутку.

В четырнадцать Эсмонд внезапно переменился и, отринув застенчивость ранних лет, взялся выражать свои чувства с оглушительным неистовством. Вполне буквально оглушительным. За день до четырнадцатилетия Эсмонда мистер Ушли после нервного рабочего дня в банке вернулся домой и с ужасом обнаружил, что стены содрогаются от барабанных ударов.

— Какого черта здесь происходит? — потребовал он ответа, причем — куда громче обычного.

— У Эсмонда день рождения, и дядя Альберт подарил ему ударную установку, — ответила миссис Ушли. — Я говорила ему, что у Эсмонда может оказаться дарование, и Альберт сказал, что Эсмонд наверняка талантлив музыкально.

— Он что сказал? — проорал мистер Ушли, отчасти демонстрируя изумление, отчасти пытаясь перекричать грохот.

— Дядя Альберт считает, что Эсмонд музыкален, но его талант нуждается в поддержке. Он подарил ему ударную установку. По-моему, это страшно мило, правда?

Мистер Ушли оставил соображения о дяде Альберте при себе. Чем бы ни руководствовался брат Веры Альберт, снабдив набором здоровенных барабанов несомненно весьма неуравновешенного подростка, — а инфернальный грохот подарка сообщал, что мотивы у дарителя были крайне неоднозначные, — определение «мило» Хорэс явно счел неуместным. Безумно? О да. Злокозненно? О да. Дьявольски? О да. Но «мило»? Ну нет.