— Конечно, мой фюрер. Кровь девственницы пробудит чашу к жизни. Фон Бек, как видите, умирает. Скоро он испустит дух, и тогда я оживлю его с помощью чаши. А потом вы убьете его снова.
От последнего замечания Гитлер отмахнулся — мол, там разберемся.
— Да, мы должны узнать, вправду ли Грааль воскрешает мертвых. Когда этот человек умрет, мы попробуем оживить его. Если Грааль настоящий, этот человек воскреснет. А если заодно выяснится, что могущество Грааля может быть обращено против Англии, — тем лучше. Но пока я не слишком верю в его силу. Так что, полковник, начнем, наверное?
Гейнор положил белый клинок на алтарь, острием к черному.
— А чаша? — нетерпеливо спросил Геринг.
— У Грааля много обличий, — ответил Гей-нор, — и чаша — лишь одно из них. Порой он выглядит как посох.
Рейхсмаршал Геринг, облаченный в бледно-голубой мундир Люфтваффе с вычурной отделкой, взмахнул своим жезлом, инкрустированным драгоценными камнями и похожим, как и мундир, на театральный реквизит.
— Как этот?
— Совершенно верно, ваше превосходительство.
Я опять потерял сознание. Жизнь покидала мое тело. Я отчаянно цеплялся за нее, в нелепой надежде, что мне все-таки представится шанс спасти Оуну. Надо спешить, ведь жить мне осталось, похоже, от силы несколько минут. Я попытался заговорить, потребовать, чтобы Гейнор отпустил Оуну, растолковать ему, что жертвоприношение девственницы — грубый, дикарский обычай. Но что толку объяснять это людям, которые уже мало чем отличаются от зверей в своей жестокости?
Смерть звала меня. Только она открывала мне путь к спасению. Я и не догадывался, как яростно можно, оказывается, желать смерти.
— Где же ваш Грааль, полковник фон Минкт? — язвительно поинтересовался Геринг. По всей видимости, он считал происходящее абсурдом, однако не осмеливался заявить об этом вслух в присутствии Гитлера, который очевидно верил в магию. Гитлеру требовалось магическое подтверждение его избранности. Он воображал себя новым Фридрихом Великим, новым Барбароссой, новым Карлом Французским, но своего нынешнего положения он достиг угрозами, ложью и демагогией. Причем сам уже запутался в том, что правда, а что иллюзия. Но если эти артефакты, эти величайшие ценности немецкого народа подчинятся ему, всем станет ясно, что он в самом деле избранный спаситель, истинный правитель Германии. Что он — тот, кому предназначено судьбой править миром.
Казалось, за подтверждение этого он готов отдать что угодно.
Внезапно, словно ощутив, что я думаю о нем, Гитлер повернулся, и наши взгляды встретились. Какие у него глаза — отстраненные, обращенные внутрь. Глаза слабого человека, глаза безумца.
Он отвел взгляд, будто устыдившись. И в это миг я понял, что он собой представляет: человек, зачарованный собственными успехами, собственной удачей, собственным возвышением — маленький человечек, дорвавшийся до власти.
Я понял, что он способен уничтожить целый мир.
Оуну швырнули на алтарь. Гейнор взял в каждую руку по мечу.
Мои глаза подернулись пеленой.
Мечи стали опускаться. Оуна забилась, пытаясь увернуться, упасть с алтаря.
«Где же чаша?» — подумал я, прежде чем снова провалиться в забытье.
И мне нисколько не было легче оттого, что та же самая сцена, во множестве вариантов, разыгрывалась сейчас во всех без исключения плоскостях бытия. Что мириады моих воплощений и мириады воплощений Оуны умирали вместе с нами в жестоких мучениях.
Умирали, открывая безумцу дорогу к покорению мира.
Глава 7
Тайные добродетели
Никак не ожидал, что сознание вернется ко мне. Во мне сражались — я смутно это ощущал — некие противоборствующие силы, у алтаря как будто началась суматоха… Вдруг почудилось, что я стою в дверях оружейной, с черным клинком в руке. И выкликаю имя Гейнора. Бросаю вызов.
— Гейнор, оставь в покое мою дочь! Ты долго пытался разозлить меня, и тебе это удалось!
Усилием воли я разомкнул веки и поднял голову.
Равенбранд завывал по-звериному, сочась чернотой; на лезвии корчились алые руны. Меч застыл над Оуной, отказываясь повиноваться Гейнору — извивался в руке моего кузена, словно норовя вырваться, высвободиться. Бурезов жаждал убивать всех подряд, а вот Равенбранд, по-видимому, убивал избирательно. Сама мысль о том, чтобы коснуться Оуны, была ему омерзительна. Не знаю, в чем тут дело — может, клинку передались мои чувства? Как бы то ни было, он отказывался убивать — и в том состояло его отлитие от Бурезова, который не ценил человеческую жизнь, как не ценили ее мелнибонэйцы.