Выбрать главу

К Соне, волоча подагрические ноги, но стараясь излов­читься, фертом подошел старик Четвертинский, хотел звяк­нуть шпорами, но не мог и, с усилием согнув свои старые ноги, стал на одно колено и также протянул правую руку ладонью кверху.

— Мам гонор, очаровательная панна, — прошамкал он.

Панна вспыхнула, как мак, но ножку все-таки поставила на широкую ладонь старика и ловко вскочила в седло.

— Падам до ног, — пошамкал старый любезник, — и це­лую след ножки очаровательной панны.

И он театрально поцеловал свою ладонь, но с земли уже подняться не мог, и его поспешили поднять гайдуки.

— Что за ножки! — шамкал он, обращаясь к Соне и кла­няясь ей.

— Они обе с трудом бы закрыли мои губы.

Скоро все были на лошадях. Князь Иеремия затрубил в свой турий рог, и блестящее общество двинулось из замка, сопровождаемое сотнями псарей и собак. За замко­выми зданиями, при повороте к Суле, перед глазами охот­ников снова раскинулась снежная равнина Засулья с по­крытыми инеем деревьями. Даже собаки неистово залаяли, увидав перед собою необычайное явление.

Но никто, по-видимому, не обратил внимания на другое явление, хотя, может быть, менее необычайное, но зато грозное, страшное. Только юная Соня Кисель заметила это последнее явление, и детское оживление мгновенно сбежало с ее хорошенького личика; глаза ее, за минуту го­ревшие счастьем, широко раскрылись от ужаса, и губы дрог­нули. Прямо к югу, за далеким горизонтом, на синеве чисто­го неба, где-то далеко за Днепром, клубились дымные облака и, гонимые южным ветерком, зловеще ползли к северу. Она вспомнила рассказ своей старой няни, вчера только возвратившейся из-за Днепра, что на Правобереж­ную Украину напали татары, жгут и режут все, что попа­дается им под руку, берут сотнями полоняников, — и бедные хлопы, бросив свои дома и имущества, толпами бегут спа­саться на эту сторону Днепра.

Под копытами лошадей уже хрустела белая соль вместо снега, всадники уже рыскали по всей равнине, крики загон­щиков сливались в нестройный гул с воем рогов, лаем собак и ударами арапников. Хорошенькая княгиня звонко трубила что-то в свой изящный рожок, но ее никто не слушал.

А за далеким горизонтом дымные облака продолжали клубиться и тихо плыть на север.

XXI

Мы снова в Черном море.

По темно-бирюзовой, колеблемой тихим южным ветерком поверхности его уже четвертый день плавно движется богатая галера, вышедшая из Трапезонта и держащая путь к Козлову, главному невольничьему рынку всего тогдашнего Черноморского побережья. Галера украшена роскошно — во вкусе поражающей азиатской пестроты: разноцветные флаги и всевозможных ярких цветов ленты то купаются в прозрачном воздухе, когда совсем падает ветерок, то треп­лются и извиваются, как змеи, при малейшем дуновении зефира. Чердаки и сиденья обиты белым кашемиром с золо­чеными кистями, которые так и горят на солнце.

Из люков громадной галеры выглядывают черные пасти пушек — галера вооружена солидно и может постоять за себя.

Обширные палубы, чердаки и подчердачья галеры вме­щают до семисот богато разодетых и хорошо вооружен­ных турецких моряков и спагов, да до четырехсот пыш­ных и своевольных янычар, которые не дадут в обиду богато убранную галеру и того, кто ею повелевает.

Наконец, до трехсот пятидесяти казаков-невольников, прикованные железами к галерным опачинам [Опачина — большое весло на морском корабле, которым гребли несколько человек], поперемен­но, день и ночь работают на веслах, двигая это изукрашен­ное чудовище по морю.

На галере находится сам славный Алкан-паша, трапезонтское княжа: его трапезонтское сиятельство изволит ехать в Козлов для свидания с своею хорошенькою невестою, дочерью Козловского санджака, или губернатора. Его об­ширная каюта, устланная богатыми коврами и уставлен­ная по бокам низенькими турецкими диванами, убрана со всею восточною роскошью — серебром, золотом и бирюзою, блестящими кубками из золота и серебряною по­судою.

Паша сидит на низеньком диване, поджавши калачиком ноги, и машинально тянет синий дымок из длинного чубу­ка, поглядывая на море с полным бессмыслием человека, которому прискучили всякие наслаждения жизни. В тупом выражении его стоячих, немигающих глаз есть что-то, на­поминающее оловянные, холодные глаза князя Иеремии Вишневецкого, как бы говорящие: «Все изведано, все надо­ело...»

Перед ним в почтительной позе стоит седоусый, сильно сгорбленный, с мигающими серыми, едва видимыми из-под седых бровей глазками, старик и молча, по старческой привычке, жует губами. Он очень стар, но лицо его все еще сохранило выражение лукавства и решительности. Это — доверенное лицо Алкана-паши, его главноуправляющий Иляш-потурнак, ренегат, бывший казацкий переяславский сотник, родом поляк. Тридцать лет он был в турецкой неволе, а теперь вот уже двадцать четыре года как получил свободу и своею охотою потурчился ради панства великого, ради лакомства несчастного, подобно Марусе Богуславке.

— А что, мой верный раб, далеко еще до Козлова? — не поднимая глаз, спросил паша.

— Далеко еще, о тень падишаха! — отвечал Иляш-потур­нак, низко кланяясь.

— Сегодня не доедем?

— Воля аллаха!

— А где мы теперь?

— Против Черного камня, недалеко от Сарыкермена.

Чтобы подтвердить свои слова, Иляш-потурнак раздви­нул белый полог чердака, и перед сонными глазами Алкана-паши открылась дивная картина.

Из темно-синей глубины, направо от галеры, выползали, казалось, какие-то чудовища и тянулись к небу. То были мрачные базальтовые скалы, выходившие из моря, берего­вые стремнины с причудливыми изломами. То были гроз­ные и в то же время обаятельно-чарующие очертания мыса Фиолента, где когда-то стоял храм Ифигении Тавриче­ской, — храм, с которым соединилось во все века столько поэтических преданий...

Кругом господствовала необыкновенная тишина, и только слышно было, как волны моря, словно живые, мерно разби­вались о прибрежные скалы и где-то на камне или в воздухе плакалась чайка...

Влево синелось море, которому и конца не было; оно посылало свои волны к чудному берегу, и волны, плача мерным гекзаметром, рассыпались у берега белыми, как снег, слезами...

Ничего этого не видели бессмысленные глаза паши; толь­ко старые глаза Иляша-потурнака словно бы слезой заискри­лись под хмурыми седыми бровями... При виде этого берега и дивных скал он вспомнил молодость, зеленый, холмис­тый берег Днепра, печерские горы и церкви с золотыми кре­стами... Он тихо вздохнул...

Солнце уже половиной своего диска окунулось в море и посылало багровый свет и облакам, и Крыму.

— Где ж мы ночевать остановимся? — снова спросил паша.

— Если прикажет мой повелитель, прибежище и щит невинных, если прикажет мой великий господин, то против Сарыкермена, — отвечал Иляш-потурнак, скрывая не­вольный вздох.

— В море?

— В море о тень падишаха: так легче смотреть за про­клятыми собаками, за невольниками.

— А ты их крепче приковывай.

— Крепко приковываю, мой повелитель.

Южная ночь скоро спустилась на море, и галера должна была остановиться. Иляш-потурнак, взяв с собою двух яны­чар и приказав им зажечь фонарь, с огромною связкою ключей на руке пошел по рядам невольников, чтоб осмотреть цепи и замки, которыми они приковывались к опачинам. Как ни привык он, в течение многих лет, к своему суро­вому ремеслу галерного ключника, однако всякий раз, как он становился лицом к лицу с несчастными каторжниками, в нем закипало что-то острое, жгучее — не то стыд, сверля­щий сердце, бросающий кровь к старым щекам, не то тупая злоба на этих невольников, на себя, на пашу, на всю свою проклятую долю. Когда свет фонаря падал на ржавое желе­зо, которое охватывало ноги и стан несчастного казака у опачины, на рубища, покрывавшие только нижнюю часть его тела, на это исполосованное червонною таволгою тело или изможденное казацкое лицо, обросшее волосами и из­рытое морщинами тоски, голода и холода, Иляш-потурнак невольно отворачивался от этого лица или прятал свои глаза под седыми бровями, а в его душе сам собою звучал скорб­ный припев думы: