Выбрать главу
Потурчився, побусурманився, Для панства великого, Для лакомства нещасного, Для розкоші турецької...

Долго ходил Иляш-потурнак по рядам невольников, долго звякали в темноте ключи его и невольницкие цепи. Но вот кто-то окликнул его по имени.

— Пане Иляшу! Преклони ухо к молению моему! — по­слышался старческий голос.

— Кто меня кличет? — спросил Иляш, останавливаясь.

— Я, пане, Кишка Самойло, старец божий и бедный невольник, а когда-то гетман славного войска Запорожского. Как ножом резануло Иляша-потурнака по сердцу. Он дрогнул и пошатнулся, когда янычары навели свет фонаря на говорившего невольника. Это был древний старик, хотя ни годы нравственных страданий, ни турецкие бичи, ни чер­вонная таволга не согнали с его лица ни энергии молодости, ни прежней величавости казака, каких на свете мало. Это был, действительно, Кишка Самойло, когда-то гетман слав­ного Запорожья, а теперь, вот уже тридцать лет, бедный невольник.

— О чем твое моленье, Кишка Самойло? — дрогнувшим голосом спросил Иляш-потурнак.

— Мое моление сице, пане Иляшу, — отвечал Кишка Самойло, стараясь говорить по-письменному, — зело стар есмь аз, пане, смерть моя за плещима моима стоит и в очи мои зазирает, аки орел-сизокрылец, хотяй очи мои из лоба выклевать... Так молю тебя, пане Иляшу, когда я помру в земле турецкой, в неволе басурманской, то не вели тело мое козацкое ни земле турецкой предавать, чужим песком мои очи козацкие засыпать, ни турецким собакам на растерзание, ни турецким птицам на расклевание метать, а повели тело в Черное море с камнем на шее ввергнуть! Может, заплывет оно в Днепр, а Днепром до славного Запорожья...

Кишка Самойло замолчал. Иляш-потурнак стоял бледный и безмолвный.

— Так исполнишь мою волю, пане Иляшу? — помол­чав, спросил Кишка.

— Исполню, — глухо отвечал потурнак.

— А мою? — послышался в темноте другой голос.

Иляш-потурнак обернулся на голос. Янычары навели фо­нарь на говорившего: это был тоже старенький, седенький невольник.

— Кто ты такой? — спросил Иляш.

— Я Марко Рудый, когда-то был судья войсковый.

— А об чем просишь?

— Не просьба моя до тебя, потурначе, а позыв, — я зову тебя на страшный суд перед самого господа бога... Как будешь помирать — вспомни мои слова: на том свете мы с тобой увидимся.

Потурнак нахмурился и молча вышел, позванивая клю­чами.

Между тем Алкан-паша, выкурив на ночь трубку гаши­ша, спал в своей роскошной каюте; но сон его был тре­вожный; вместо сладких грез и чарующих видений, сонный мозг его угнетали страшные картины. Он видел себя на мо­ре, на этой же богатой, роскошной галере, разрисованной и изукрашенной. Но что сталось с этой галерой! Она вся оборвана, обагрена кровью, разграблена; дорогие ткани ее в клочках, цветные ленты сорваны, дорогие вещи растащены. Все его янычары порубаны, поколоты, в море побросаны, а все невольники раскованы и овладели галерою. Мало того: старый невольник Кишка Самойло его самого, Алкана-пашу, разрубил на три части и бросил в море... Но ни тогда, когда Алкан-паша видел гибель своей галеры и янычар, ни тогда, когда Кишка Самойло рубил его саблею на три части, Ал­кан-паша не проснулся, — он проснулся только тогда, когда голова его, отделившись от туловища и скатившись с чер­дака, упала в море и стала погружаться в холодную воду...

Мучительно билось его сердце, когда он проснулся; но сознание и радостное успокоение воротилось к нему, когда в каютное окошечко он увидел, что галера тихо стоит на море, а восток неба начинает розоветь утреннею зарею...

— Слава аллаху! Это был сон! — невольно вырвалось у него из груди.

— Но какой страшный сон!

Он задумался... Сон тревожил его...

Паша троекратно ударил в ладоши. На этот зов распахну­лась занавесь у дверей каюты и пред мутные и тревожные очи паши предстал Иляш-потурнак и низко поклонился, приложив обе руки к сердцу.

— Да будет благословенно имя аллаха, пославшего сон и пробуждение тени падишаха! — сказал он, не подымая го­ловы.

— Ля-иллях иль аллах Мухамед расул аллах, — пробор­мотал паша.

— Спокоен ли был священный сон прибежища и щита угнетенных?

— Нет, не спокоен.

— Что же тревожило сосуд мудрости и благости?

— Я видел страшный сон и не знаю, как понять его... Я желал бы, чтоб кто-нибудь истолковал его мне... Кто это сделает, тому я — если он янычар — подарю три города, а если невольник — то ему я дам фирман на свободу и никто его пальцем не тронет.

Иляш-потурнак стоял и смущенно переминался на месте.

— Какой же сон видело светлое око падишаха? — спро­сил он.

— Может, и я угадаю, что он значит.

— Виделось мне, — начал паша, глядя куда-то своими черными, но какими-то бесцветными глазами и как бы со­зерцая то, что ему пригрезилось во сне, — виделось мне, что моя галера ободрана, ограблена, кровью вся залита, мои янычары все порезаны и в море потоплены, а невольни­ки все раскованы и на галере хозяйничают... Меня же — о, сохрани аллах! — меня Кишка Самойло, старший невольник, разрубил саблею на три части и бросил в море... Вот какой я страшный сон видел!

— О, солнце правды, месяц добродетели, — воскликнул потурнак — аллах сохранит тебя... А этот твой сон ничего не значит, прикажи только построже наблюдать за неволь­никами, вели их покрепче заковать в железа, да чтоб и не думали о воле, прикажи янычарам взять по два прута чер­вонной таволги и бить ею каждого невольника, чтобы кровь христианская твою галеру окрасила, — тогда ничего не бу­дет.

Паша махнул рукой.

— Хорошо, делай как знаешь: я тебе верю.

Скоро галера прибыла к Козлову и, еще не подходя к пристани, сделала из пушек несколько выстрелов. С Козлов­ской цитадели ей отвечали таким же числом пушечных приветствий.

С горьким чувством страха и какого-то немого укора смотрели невольники на этот ужасный город, в котором когда-то их, полоняников, словно скотину, татары на рынке продавали. Крепостные башни и тонкие иглы минаретов ярко очерчивались на голубом фоне южного неба. Пристань была полна турецкими галерами и кораблями других евро­пейских наций. Пестрые флаги их, точно разноцветные птицы, реяли в воздухе. И над пристанью, и над всем горо­дом стоял гул голосов, стук колес о камни — тот неулови­мый рокот, которым, как бурным дыханием, дает о себе знать большой кипучий город. Невольникам казалось, что они издали слышат рыночный невольничий плач.

На берегу Алкана-пашу ожидала пышная встреча. Сам санджак, окруженный блестящей свитою из янычар и крым­ских татар, выехал на берег, чтобы как можно приветливее принять дорогого гостя и зятя. Алкану-паше подвели бело­го арабского коня с расшитым золотом и шелками седлом. Всю дорогу, от пристани до санджакова дома, играла му­зыка.

За Алканом-пашою пошли в город и его янычары, для которых уже было приготовлено угощение на рынке, на том самом рынке, где всегда в Козлове шел торг невольниками.

Алкан-паша пировал у самого санджака. Но и во время пира у него из головы не выходил страшный сон, виден­ный им в эту ночь. А что, если Иляш-потурнак изменит? Что, если он, пользуясь тем, что все янычары пируют в городе, отдаст галеру в руки невольников и уйдет с гале­рою и невольниками в море?

Он велел позвать к себе двух верных евнухов-наушников, исполнявших у него в Трапезонте роли гаремных смотри­телей и доносчиков и для этой цели наученных языкам черкесскому, армянскому, греческому, польскому и украин­скому. Евнухам он приказал тотчас же отправиться на галеру и наблюдать за Иляшом-потурнаком и за неволь­никами, в особенности за Кишкою Самойлом.

Пробравшись тихонько на галеру, стоявшую у берега, евнухи увидели, что Иляш-потурнак разговаривает о чем-то с Кишкою Самойлом. Они стали прислушиваться к разго­вору, спрятавшись за канатами.