Потурнак поднял свое бледное, искаженное лицо.
— Гетман! Батьку козацкий! — с силою отчаяния воскликнул он, всплеснув руками.
— Батьку! Не будь же ты таким со мною, каким я был с тобою... Пощади мою седину!
— Безнадежный взор его блуждал по небу, по морю.
— О! Тяжкий мой грех, господи, тяжкий! — стонал он.
Но вдруг глаза его блеснули и приковались к чему-то далекому на синеве моря... Он весь превратился в зрение...
— Батьку! — воскликнул он громко, почти радостно.
— Бог тебе помог врага победить, да только не сумеешь ты в землю христианскую вернуться... Погляди на море!..
И он указал рукою по направлению, куда сам глядел напряженно. Старый гетман обернулся и посмотрел туда же. Все головы казаков обратились по указанному направлению.
— Видишь, батьку? — спросил Иляш.
— Вижу, — отвечал гетман.
— А знаешь, что они такое?
— Нет, не знаю... Может, галеры...
В далекой синеве, на поверхности моря, белели какие-то точки.
— То галеры турецкие, — сказал потурнак, — то двенадцать галер бегут из города Царьграда, чтоб Алкана-пашу с его невестою поздравлять... А как ты им будешь ответ давать?
Старый гетман задумался. Если то, что говорил потурнак, было правда, то только что спасшимся невольникам угрожала гибель неминучая: двенадцать галер — их уже теперь можна было различить — на всех парусах, надуваемых ровным утренним ветерком, летели по направлению к казацкой, бывшей Алкана-паши, галере. Разве вступить в бой и погибнуть?.. Так жаль этих бедных невольников, молодых, у которых впереди еще много жизни, которых ждет родина, милые сердцу... И затем ли все было так счастливо совершено, чтоб теперь, и именно теперь, погибнуть?.. Холод проник в душу старого гетмана.
— Сам вижу, что галеры, — тихо, в глубоком раздумье, сказал он.
Потурнак встал. Глаза его светились.
— Батьку! — сказал он, взяв гетмана за руку.
— Добре ты учини, половину казаков в оковы к опачинам посади, в невольницкое лохмотье наряди, а другую половину в дорогое турецкое платье одень; турки и будут думать, что это Алкан-паша на своей галере по морю гуляет. А я уж знаю, как их от нашей галеры отогнать да в Царьград направить.
Едва только половина казаков успела вновь превратиться в невольников и усесться на местах, с веслами в руках, как турецкие галеры были уже на расстоянии пушечного выстрела. Грянул выстрел, другой... Иляш-потурнак, схватив белый турецкий флаг — завивало — быстро взошел на чердак и стал махать этим завивалом [Завивало — чалма]. Выстрелы тотчас же смолкли.
— Нет бога, кроме бога, и Магомет пророк его, — закричал потурнак «раз-то по-грецьки», как говорит дума, — не стреляйте, ради аллаха, правоверные! Не будите моего господина, пресветлое солнце Трапезонта: он теперь спит, порядком погуляв в Козлове.
Турецкие галеры, услыхав это предостережение, повернули к Козлову и только издали выпалили из двенадцати пушек в честь Алкана-паши, на что казацкая галера отвечала им семью выстрелами — «ясу воздавала».
— Спасибо тебе, брате Иляше, — сказал гетман, обнимая потурнака и провожая глазами удалявшиеся галеры, — теперь я тебя буду за родного брата почитать.
На глазах потурнака выступила слеза, но он ничего не сказал; он чувствовал, что последней услугой казакам он искупил многое, но ужасное прошлое все еще стояло у него за спиною, и никакими молитвами он не мог замолить его ни перед богом, ни перед Украиной.
Казаки снова собрались на палубе. Многие из них радостно крестились.
— Хвалим тя, господи, благодарим! — торжественно воскликнул гетман.
— Был я пятьдесят четыре года в неволе, а теперь не даст ли бог хоть час пожить на воле!
Казаки молились и плакали, работая на веслах. Галера их неслась птицею, все более и более удаляясь от постылой, проклятой земли турецкой. Вот уже она совсем утонула в море. А там, казалось, синеватою дымкою выступала из воды земля христианская, дорогая Украина.
Нет, далеко еще была милая Украина: из воды выступал туманный остров Тендра. [Остров Тендра — так называемая Тендровская коса в северной части Черного моря]
XXIII
С островом Тендра, как и со всем побережьем Крыма, соединены исторические и поэтические воспоминания самой глубокой, мифологической древности. Это был самый дальний предел мира, куда только достигало пламенное воображение классического грека или куда могли пробираться только такие полумифические личности, полубоги и полулюди, как Ахиллес и Одиссей. На возвышенном месте, у конца Тендры, стоял некогда храм, окруженный священною рощею Гекаты, а недалеко от этой рощи находилось ристалище Ахиллесово — «дромос Ахиллеос», где этот герой древности скакал на своих диких конях, готовясь к нечеловеческим подвигам. Роща Гекаты и до сих пор зеленеет, шелестом листьев навевая воспоминания о седой, невозвратной классической старине и ее чарующей поэзии.
Ничего этого не знали и ни о чем подобном не вспоминали казаки, подъезжая к этому поэтическому острову; они вспоминали только о своей поэтической Украине, о ее рощах — «гаях зелененьких».
Но что это темнеется около острова Тендра? Не то гуси плавают стадами, не то лебеди. Нет, не гуси то и не лебеди.
Недалеко от рощи Гекаты, вдоль всего берега, словно заснувшие на воде утки, чернеются казацкие чайки, а среди них, подобно огромным птицам-бабам, или бакланам, высятся галеры, отнятые казаками у турок как около Кафы, так и в Синопе, и среди открытого моря. Это — флотилия Сагайдачного, возвращающаяся из своего далекого и славного подвигами похода — в землю христианскую, на тихие воды, на ясные зори.
По берегу бегает курчавенькая черноглазенькая татарочка и с веселым лепетом собирает красивенькие камушки и раковинки. Тут же сидят казаки, курят люльки и любуются своею дивчинкою. Олексий Попович не спускал с нее глаз, боясь, чтобы она не упала в воду. Хома, смастерив из камыша нечто вроде ветряной мельницы, дул на нее в отверстие пустой камышинки, необыкновенно раздувая свои красные и без того раздутые щеки, и мельничка вертелась.
Несколько в стороне, на том самом месте, где находилось когда-то знаменитое «дромос Ахиллеос», три острожские товарища — веселый сероглазый Грицко и черномазый Юхим, некогда возившие на себе в чертопхайке патера Загайлу, и острожский друкарь Федор Безридный — пробовали добытые в походе самопалы и стреляли в цель. Мишенью служила старая шапка, вздетая на воткнутое в землю копье. Все они одеты были в дорогое турецкое платье и увешаны оружием. Федор Безридный уже не смотрел робким друкарем: он пополнел, загорел, превратившись в боевого казака, в «лицаря», что и доказал своею беззаветною храбростью в походе, так что сам Сагайдачный обратил на него внимание и отличал перед прочими казаками. У бывшего друкаря был теперь свой собственный джура — оруженосец, в которые охотно пошел один из молодых невольников, родом москаль, спасенный друкарем в Синопе от турецкой сабли.
Джура стоял недалеко от мишени и наблюдал за выстрелами. Первым выстрелил Грицко.
— Попал? — спросил он, когда рассеялся дымок.
— Нету, мимо, — отвечал джура.
Выстрелил Юхим и схватился за щеку: ружье, заряженное не в меру, отдало.
— Ой, аспидное!.. Попал?
— Попал, да не туда — пальцем в небо.
— Попал себе в лоб, — усмехнулся Грицко.
Прицелился и Федор Безридный. Последовал глухой удар. Шапка повалилась вместе с копьем.
— А что, джуро?
— Попал, как пить дал, — радостно отозвался джура, — в саму точку угодил.
Между тем у самого мыса острова Тендра, в хвосте казацкой флотилии, стояла большая, отнятая казаками на море турецкая галера, которая на этот раз исполняла вартовую, или сторожевую, службу. На верхнем ее чердаке стоял пожилой казак, с загорелым открытым лицом, и, оттенив ладонью глаза, смотрел пристально вдаль. Это был один из куренных атаманов, веселый казак Семен, по прозвищу Скалозуб, названный так потому, что на его добродушном лице при малейшей улыбке, словно перламутры, сверкали из-под густых усов белые зубы. Семен Скалозуб почесал у себя за ухом, оглядел кругом море, снова оттенил глаза ладонью и тихонько свистнул.