Выбрать главу

— Уж и песня же! — продолжал болтливый москаль и тихонько затянул ее, безбожно коверкая на московский лад украинскую речь песни:

Как из-за горы-горы, Из-за темного леса Татаровя бегут. В плен волыночку ведут. А у волыночки коса Из золотого волоса...

— Вот все едино, что твоя, девынька.

И он дотронулся рукой до золотой головки девочки. Ближайший татарин продолжал идти молча, добродушно и ласково взглядывая на своих пленных и, в особенности, на девочку: пускай-де не скучают — с цены не спадут.

И москаль опять затянул, лукаво поглядывая на татарина, как бы говоря: «Вишь ты, собачий сын, и не думаем утекать от тебя — песни поем»...

У волыночки коса Из золотого волоса, Темный бор осветила, И зеленую дубраву, И битую дорогу. За нею в погоню Батенька ее. Кивнула-махнула Белою рученькой: — Вернись, родненький! Уж меня ты не отнимешь, Сам марно загинешь. Занесешь головушку На чужую сторонушку, Занесешь очицы За турецки границы...

В это время в передовом загоне раздался сигнальный рожок. Ему ответили другие рожки из других концов. Все разом как бы встрепенулось...

— Баста, привал! — сказал москаль, лукаво подмигивая своему татарину. — Аллах керим! Алала! Знай наших!

Татарин совсем дружески осклабился и показал на небо и на землю, повторяя: «Алла-алла»...

V

Привал сделали вокруг высокого кургана, где поблизости было вырыто в небольших ложбинах несколько колодцев. Скот развьючили. И татары, и их полоняники собирались в группы, рвали сухую траву и колючки, собирали кизяк и сносили все это в кучи, чтоб разводить огонь на ночь и готовить и себе, и полоняникам ужин. Москаль таскал всякую сушь охапками и складывал в том месте, где рядом с подолянкой в красной запаске уселась на отдых его ма­ленькая золотоголовая девочка.

Степь ожила, несмотря на то, что близилась ночь. По всей равнине, какую только можно было окинуть глазом, бродили разноцветные группы людей, стада скота и лошадей, говор, лошадиное ржанье. Небо темнело. Кое-где начинали уже вспыхивать и потухать огоньки. Над морем и на море лежали багровые полосы вечерней зари. В воздухе слышался звон­кий клекот запоздавших и возвращавшихся в свои непри­ступные дебри и на скалы орлов. В траве стрекотали и не­угомонно ковали свою однообразную песню земляные куз­нечики. Засвиристела грустная свирель пастуха у воловьего стада. Слышалось человеческое вытье — тягучая, бесконечная и тоскливая, как чужбина, татарская песня...

Москаль притащил и свалил к ногам своей любимицы девыньки последнюю охапку суши и кизяков, а потом до­стал из-за пазухи пучок свежих цветов.

— Вот тебе, девынька, цвяточки; лазоревы, и аленьки, и сини, побалуй ими, дитятко, — любезно презентовал он цветы своей любимице.

Девочка взяла цветы, с грустною улыбкою полюбовалась ими и разделила пук с соседкою.

— А я вот костерчик налажу на ночь: оно хорошо, теп­ленько, — хлопотал неугомонный москаль.

К ним подходили другие полоняники и татары. Москаль заговаривал со всеми: кто, как, откуда, где попался? Кивал головой, ахал, причмокивал губами, утешал... Он был как дома: всех за дорогу успел переузнать, называл по именам... Он и с татарами, казалось, был друг: кому подмигнет, улыбнется, потреплет по плечу, заговорит: «Эй ты, Гирейка! Якши! Чурух — су... яман — коба... кизил — якши!..» Иной улыбнется, тоже скажет «якши» или иное слово, другой нагайкой стегнет. Москаль почешется, поворчит: «Ишь, ля­дина! С ним шутишь, а он — на! Дерется...»

Татары раздавали ужин полоняникам — по куску хлеба и баранины. Москаль развел огонь, отдал половину своего куска баранины девыньке...

— На, девынька, кушинькай мясцо.

— Я, дідушка, не хочу.

— Ладно, не хочу, жуй помаленьку.

Степь окуталась мраком ночи, только костры мигали по равнине да двигались тени татар: это они связывали и ковали на ночь ненадежных полоняников. Пришли и к москалю с небольшой железною цепью. Он спокойно протянул ноги.

— На, Гирейка, куй.

Его заковали. Он с улыбкой глянул на цепь, на татарина.

— Якши, брат Гирейка... Заковал лошадку — якши?

— Якши, — был ответ.

Для бранок — так на Украине назывались полонянки — татарин принес кошму, чтоб они укрылись под ней от ноч­ного холода и росы. Москаль накинул на девочку свой зипун.

— В ем тепло тебе будет спать, девынька, — пояснил он. Ночь окончательно спустилась на равнину. Некоторые костры, маленькие, потухали, другие сильнее разгорались, и вокруг них виднелись красные от пламени лица хищни­ков, благодушествовавших в своем родном краю после столь долгого отсутствия.

Москаль опять завел речь о том, как он жил в Кизыл-башской земле да у фараонов, как он прошел «скрость» всего света, и как везде все живут такие же люди, и какие у них чудные порядки, и как для него все было равно, все нипочем — плевать на все... Ко всему-то он привык, со всем сжился, только везде тихонько своему богу молился, московскому Миколе, и крестился двумя персты...

Девынька сидела около него, не спуская с него глаз. За дорогу он так успел привязать ее к себе своею добротой, ласковостью, вниманием и постоянно веселым расположе­нием духа, что девочка не отходила от него и с ним ничего не боялась. Он заменил для нее и отца, и мать, и ро­дину.

— А де ж вас, дідушка, татари взяли? — спросила она.

— Да меня они, собачьи дети, в степи изловили... Околь­ничий, князь Григорий Григорьевич Ромодановской, меня с вестями спосылал в Запороги, так они, аспиды, и настигли меня... Товарищи-те мои ушли, а меня вон застукали, что волка в поле... Да, доброста! Мы с тобой, девынька, таково тягунца зададим, что любо-дорого... Костер погас. Подоляночка, слушая бесконечные расска­зы дедушки москаля, уснула, согревшись под его зипуном...

— Ну, баинькай, дитятко, — перекрестил он ее и сам свер­нулся около нее калачиком.

Все тише и тише становилось кругом. Говор умолкал. Слышно было только, как лошади, жуя траву, фыркали. Кое-где бродили тени меж потухшими кострами — это хо­дили сторожевые татары, присматривая за полоняниками... Скоро уснул и москаль, забывшись на далекой Москве...

Так провели полоняники свою первую ночь в Крыму...

VI

Перед нами Кафа — знаменитая, бессмертная Кафа, не­когда, еще за полтысячелетия до нашей христианской эры, гордость классических, милетских греков, Кафа, в кото­рой звучал когда-то язык Гомера, Перикла, Софокла, Еврипида и Демосфена, Кафа, впоследствии гордость генуэзцев и потом турок и крымских ханов, Кафа, с стотысячным своим и пришлым населением, с богатейшим в мире портом и га­ванью, запруженою торговыми и военными кораблями и га­лерами, с грозными стенами, башнями и бойницами, с роскошными дворцами, садами, фонтанами и водопроводами... Богатые мечети с тянущимися к небу высокими минаре­тами... Яркое голубое небо, отражающееся в еще более голу­бом — голубом до черноты и зелени — море.

Неумолкаемый стон стоит над городом, не стон болею­щего и ноющего сердца, а нестройный стон — могучее дыханье жизни, говор десятков тысяч людских глоток, и настоящий стон, стон невольников и их кобзарей, выкрики­вающих на галерах, в гавани, свою тоску по родине, по вольной жизни... На мечетях и минаретах, в тени карнизов и оконец, стонут голуби...

Перед нами та Кафа, которая гремела в XVII веке под именем Кучук-Стамбула, малого Стамбула, или Крым-Стам­була, как богатейший невольничий рынок в мире...

Утро. Обширный рынок, обставленный мечетями и горды­ми минаретами, полон невольников, только что приведен­ных двумя татарскими загонами из Московской Руси, Подолии, Волыни, из Польши и Червонной Руси. Несчастный живой товар сидит и стоит группами. Бородатые покупате­ли — турки, армяне, крымцы — ходят от группы к группе, прицениваются, высматривают здоровых работников и кра­сивых детей и женщин... Последние со стыдом и плачем прячут свои лица от несытых глаз азиатов... Дети пря­чутся за старших...