Выбрать главу

Гирейка переводит и своих пленников вброд, поглядывая на небо, скоро ли солнце станет клониться к западу, а то по­рядком-таки жарко.

— А это палаты калги-салтана, — указывает украинец своему товарищу на фантастический, весь расписанный дворец на берегу Салгира, осененный роскошными топо­лями.

— А кто этот калга-салтан? — спрашивает стрелец, диву­ясь сказочному терему, в котором, казалось ему, должен был жить сам Черномор — чудо-юдо, сам с локоток, борода в полтретьядцать локтей, Черномор, о котором ему рассказы­вали еще в детстве, в сказках.

— Калга-салтан будет по-нашему как бы гетман перед царем, так он супротив хана.

— А сам хан не тут рази живет?

— Нет, он в Бахчисарае, туда дальше, назад.

— А ты, ноли, и тут бывал, и там?

— Бывал, с Иваном Степановичем Мазепой мы тут было каши доброй наварили... Мазепа от коша, из Запорожья, с листами посылан был, так и меня с собою брал: я у него в джурах состоял.

— А вон там гора какая, у! Да и гора же, братец!

— Это вправо?

— Да, вон словно шатер...

— Это гора, Чатырдагом прозывается.

— А за горою что там?

— Там море.

— Море! Что ты! Хвалынское [Хвалынское море — древнерусское название Каспийского моря], чай?

— Нет, Черное море. 

— Ишь, анафемы, куда загнали нас!.. Далеко отселева родная сторонушка московская...

— Да, далеко, — вздохнул и чубатый украинец.

— И нету нам теперь туды ни пути, ни дороженьки... Эх! Не родила бы мать на свет, не чай так-ту маяться... Эх, служба царская!..

XII

Чубатый украинец и был тот джура Мазепин, которого в момент взрыва Чигирина Дунин-Бурковский видел на аркане у татарина. Джуру звали Пилипом, по прозванию, данному ему в Запорожье, Камяненко. Родом он был из Каменца, и потому казаки и прозвали его Камяненко.

Странный был этот Пилип. Маленьким Пилипиком он бегал по Каменцу, любил купаться в Днестре, смелее всех сверстников бросался вплавь на ту сторону быстрой реки, дерзко лазил по высоким скалам, висевшим над городом, ловче всех выдирал из недоступных нор сивоворонок, щуров и стрижей; с ловкостью белки лазил по деревьям. Его мать никогда не видала такого отчаянного ребенка, такого головореза, каким был этот Удовиченко, названный так по­тому, что мать его, родив еще девочку Катрю, сестру Пилипика, овдовела. Пилипик почти не жил дома и в один день, именно в тот, когда мать его мучилась родами его сестренки, пропал без вести, когда ему было двенадцать лет... Мать долго плакала, искала его, думала, что он утонул или его звери растерзали в лесу; а потом и плакать пере­стала.

А Пилипик очутился в Запорожье... Этот отчаянный мальчик, воспитанный на рассказах одного старого слепого сечевика, доживавшего свой век в Каменце, увидав у своего дидуся-сечевика двух запорожцев, отправлявшихся в Сечь, тайно ушел из своего родного города и через день настиг запорожцев уже далеко в степи. Он сказал, что хочет «козакувать» — идти с ними в Сечь, хочет «слави, лицарства добувать». Запорожцы долго над ним смеялись; но когда увидели, что он серьезно от них не отставал, бежал за их конями и плакал, им стало жаль мальчика. Они было хотели воротить его домой к матери, но он и слушать этого не хотел и говорил, что скорей умрет, чем воротится.

— Зарубайте меня, — твердил упрямец, — а домой не вер­нусь.

Ничего не оставалось делать — не пропадать же христиан­ской душе в степи, запорожцы взяли его с собой. Попере­менно он ехал за спиной то у того запорожца, то у другого, держась за черес й говоря, что он непременно хочет быть «козарлюгой», а то и отаманом, а может, и кошевым, и будет бить татар, как саранчу.

В Запорожье сначала дивовались этой чудной дитине, смеялись, что Харько Дуда и Игнат Рудый «привели дитину», а кто из них был за «батька», кто «за матір» — того не знают; а потом все полюбили небывалого «козака» и вы­растили из него запорожца на славу. Сначала он им кашу варил, сало толок на кашу, цибулю крошил, тарань чистил, дегтем чоботы мазал, коней пас; а потом, глядь! — и готов «козак»: «3oвciм козак — i чуб так»...

Полюбил Пилипа и «батько Орко». А когда потом запо­рожцы поймали Мазепу, который вез от Дорошенко, в по­дарок хану, невольников, и хотели убить его, да не убили только потому, что батько кошевой сказал, что может этот продувной Мазепа и «пригодиться козакам», когда Мазепа сам стал запорожцем, то тоже полюбил Пилипика и взял его к себе в качестве джуры, и Пилип не расставался с Мазе­пой: был с ним и в Москве, где Мазепа мелким бесом рас­сыпался и перед Артамоном Матвеевым, и перед князем Голицыным; был и в Крыму...

Только вот под Чигирином Пилипу не посчастливилось. Он говорил Мазепе, что его никогда не возьмут в полон: что живым он самому черту в руки не дастся... Но случилось так, что дался не черту в руки, а ловкому Гирейке. В момент бегства татар из-под Чигирина Пилип, погорячившись, за­скакал слишком далеко, рубя татарву, «мов капусту», и вдруг — ничего не помнит... Что-то жесткое, волосяное за­хлестнуло ему шею, сдавило, сволокло с седла во мгновение ока, — и Пилип потерял память...

Очнувшись, он увидел себя в цепях и около улыбающе­гося татарина — это и был Гирейка. Тут же лежал связан­ный по рукам и по ногам рыжий стрелец. Продувной Ги­рейка, захлестнув его на всем скаку арканом, словно степного жеребца, и протащив по степи с полверсты, все еще опасал­ся, что рыжий и мордатый «урус» скоро опомнится и задушит его, жидкого Гирейку, двумя пальцами, и потому тщательно спеленал его сыромятными свивальниками и, сидя на корточках и скаля от удовольствия свои белые, как у собаки, зубы, глодал оставшуюся от вчерашнего ужина лошадиную ногу, макая ею, за неимением соли, просто в землю,благо он сидел на солончаке и любовался, как то­варищи его, Халиль-Бурундук, Якши Рамазан и Шашлык-Мустафа, тоже пеленали и упаковывали своих непокорных пленников.

Таким-то образом запорожец и Мазепин джура Пилип и рыжий стрелец Петра Дюжой очутились в классической стране невольничества, в волшебном Крыму.

XIII

Холмистою степью шли полоняники после выхода из Ак-Мечети. Влево от них и конца, кажется, нет этой степи, словно бы она спорила с голубым небом, все далее и далее отодвигая его в ту невидимую даль, к той заслоненной небом и степью дорогой полуночной стороне. А там, в этой полу­ночной сторонке, — милая родина, земля святорусская, го­рода христианские, там — как говорит в думе невольницкий плач:

Там тихі води, Там ясні 3opi, Та край веселий, Та мир хрещений, Святоруський берег, Города християнські...

Там Киев, Чигирин, Черкассы, «Дніпро-Славутич», «Ве­ликий Луг — батько» та «Січ-мати»... Там и «зозуля куе», и «соловейко щебече», «мак цвіте», «калина росте», «дівчата співають, козаків у неволі споминають»...

И не было для Пилипа ничего в свете милее его до­рогой Украины... И для Петры Дюжово ничего в мире не было милее его дорогой московской сторонки, где «не белы снежки во поле белеются», «не одна дороженька в поле пролетает», где не мало «попила его буйная головушка: попила она, погуляла, что за батюшкиной да матушкиной за легкою за работой»...

Такие мысли проходили по душе наших полоняников, ког­да они медленно двигались гористою степью от Ак-Мечети к Карасу-Базару. Влево — все родное, милое, далекое, на­веки потерянное. Вправо и впереди — чужое, страшное, не­ведомое. Сколько они ни шли, а вправо все высился к голу­бому небу суровый Чатырдаг, а от него, как бы цепляясь друг за дружку, темнели такие же почти великаны-горы, заслоняя собою чужое, неприветливое море. Но как ни тя­жело у них было на душе, они старались казаться бодрыми, веселыми. Да и может ли запорожец в тугу вдаваться, ныть в какой бы то ни было неволе? На то он казак! А москов­скому ратному человеку тоже зазорно голову вешать. Вон он не забыл, как, стоя в карауле в Москве, у Лобного места, лет семь тому назад, видел, как казнили воровского атамана, Стеньку Разина. Разве он вешал нос? Нет! он бод­ро смотрел в очи всей Москве... «А Петра Дюжой чем хуже Стеньки? А эти поджарые, да горбоносые, да узкоглазые татаришки чем лучше московского стрельца? — думал про себя Петра. — Семи смертей не бывать, а одной не мино­вать...»