Выбрать главу

Затем он обратился к Аумеру:

— Мой маленький Аумер, может быть, ты станцуешь?

Аумер передал флейту соседу, закрыл нижнюю половину лица, развязал свой муслиновый шарф и опустил его к ногам, как платье, затем, взявшись обеими руками за концы шарфа, начал танцевать. Танец Аумера в точности повторял женский танец, но чуть насмешливо, что очень развлекало непритязательных зрителей.

Постепенно это представление завершилось: песни были исчерпаны; некоторые ушли, другие вытянулись на скамьях; сам Джериди давно уже посапывал, лежа поперек улицы, касаясь головой и ногами порогов двух своих лавочек. Ночь становилась свежее; в воздухе чувствовалось какое-то дрожание. Я взглянул на часы: половина четвертого.

Июнь 1853 года

Погода великолепная. Жара набирает силу, но пока только возбуждает меня, вместо того чтобы оглушить. Вот уже восемь дней, как ни одного облачка не видно на горизонте. Небо чистого ярко-синего цвета заставляет думать о предстоящей длительной засухе. Горячий ветер с востока дует с перебоями утром и вечером, но всегда слабо, будто лишь для того, чтобы поддерживать легкое покачивание листьев пальм, похожих на индийские панки[48]. Уже давно все облачились в легкие куртки и широкополые шляпы. Вся жизнь протекает в тени. Я не хочу соблюдать сиесту — это значило бы ради сомнительного удовольствия, которое дает отдых, потерять один из самых прекрасных часов дня. Хуже моей комнаты для послеобеденного сна нет; причины я объясню тебе как-нибудь вечером, когда у меня не будет лучшего занятия, чем жаловаться на судьбу. Как бы ни был притягателен отдых в тени, я отказываюсь от него и продолжаю в самый полдень общаться с ящерицами в песках, бродить по вершинам холмов или ходить по городу.

Уроженцы Сахары обожают свою страну, и я готов разделить их страстную привязанность к родной земле. Пришельцам с Севера Сахара кажется опасной страной, где умирают если не от зноя и жажды, то от тоски. Некоторые удивляются, встретив меня в Лагуате, почти все единодушно убеждают не оставаться здесь более нескольких дней, пугая бесцельной тратой времени и сил, риском потерять здоровье, и, что хуже всего, не находят здравого смысла в моем поступке. Но я остаюсь в этом краю, прекрасном своей простотой, который мало чем может очаровать, но способен так же сильно взволновать, как любая другая страна. Действительно, эта беспощадная и суровая страна заставляет человека, впервые попавшего в пустыню, посерьезнеть, но слишком многие склонны путать это влияние Сахары со скукой. Эта холмистая страна растворяется в бесконечном равнинном пространстве, освещенном вечным светом. Пустота и печаль — вот два слова, дающие точное представление об этой удивительной земле, пустыне; почти всегда одинаковое небо, всеобъемлющее безмолвие, чистый горизонт и в центре нечто вроде затерянного города, погруженного в пустоту; немного зелени, островки песка, несколько скал, беловатых, известковых или черных, сланцевых, на берегу огромного пространства, похожего на море; слишком мало разнообразия. Всегда одинаковое, пожирающее все вокруг солнце встает над пустыней и садится за холмами. Песчаные дюны меняют место и форму под действием южного ветра. Короткие зори, продолжительный, давящий полуденный зной, почти полное отсутствие сумерек, буйство света и жары, жгучие ветры, которые придают ненадолго пейзажу грозный вид и производят на путника удручающее впечатление, и преобладающая, лучезарная неподвижность, застывшая угрюмость хорошей погоды, некая бесстрастность, спустившаяся с небес.

Первое впечатление от этой исполненной огня мертвой картины, написанной солнцем, простором и безлюдьем, разрывает сердце. Его ни с чем нельзя сравнить. Постепенно глаз привыкает к величественной строгости линий, к пустоте пространства, к обнаженной поверхности, и если еще сохраняешь способность чему-то удивляться, то лишь потому, что не перестаешь восхищаться неизменными эффектами и с живым волнением воспринимаешь обычные картины. До сих пор я не встречал ничего поразительного, что соответствовало бы распространенному мнению об этой стране. Ни необычно яркий свет, ни более прозрачное и голубое, чем в Алжире, небо не вызвали у меня ни малейшего удивления. Небо сухой и жаркой страны совершенно не похоже — я нарочно подчеркиваю это — на небо Египта, земли орошаемой, заливаемой и нагреваемой одновременно. Египет — это большая река, просторные лагуны, влажные ночи, вечные испарения, поднимающиеся с земли. Сахара — это ясная безводная равнина, это бурая или белая почва, розовые горы на фоне огромного ослепительной синевы пространства. Когда заходящее солнце золотит небо, пустыня становится фиолетовой, с легким свинцовым отливом. Красивых миражей я не видел. Если не дует сирокко, горизонт всегда ясен и четок. Утром горизонт и небо разделяет пепельная полоса, которая растворяется к середине дня, неторопливо истаивая в воздухе. Далеко на юге, там, где лежит оазис Мзаб, заметна неровная линия тамарисковых рощ. В этой части пустыни ежедневно возникает легкий мираж, приближающий рощи и увеличивающий их размеры; иллюзия настолько поразительна, что лишь посвященные могут в ней разобраться.

Лучшие часы, о которых потом я буду больше всего сожалеть, я провожу на холмах, чаще у основания Восточной башни. Передо мной открывается огромный свободный со всех сторон горизонт; ничто не останавливает взгляд. Мой наблюдательный пункт возвышается надо всем; под ногами у меня горы, город, оазис и пустыня. Я стою на своем посту утром и в полдень и возвращаюсь сюда вечером; я всегда один, лишь изредка ко мне подходят случайные путники, привлеченные белым пятном моего зонтика и, конечно, удивляющиеся моему пристрастию к возвышенным местам. Обзорная площадка, окруженная стенками, куда добираешься со стороны города по довольно крутому склону, загромождена камнями. С южной стороны спуска нет, скала отвесно обрывается, а внизу лежат сады. Я прихожу сюда сразу после восхода солнца и встречаю местного часового, который спит под башней. Очень скоро караул снимают, так как его выставляют только на ночь. Ранним утром все кругом ярко-розового цвета с оттенком персикового; город усеян точками теней, и несколько маленьких белых гробниц на опушке пальмовой рощи довольно весело сверкают на фоне угрюмой местности в короткие мгновения свежести и улыбаются восходящему солнцу. Слышны смутные шумы и что-то вроде пения, так что убеждаешься: пробуждение — это радость во всех странах мира.

Каждый день в одно и то же время раздаются крики бесчисленных птиц. Это ганги, прилетающие из пустыни к источникам. Они летят над городом, разделившись на группы, словно в боевом порядке. Птицы летят быстро, различаешь взмахи их острых крыльев, слышишь странные и беспорядочные крики, громкие или тихие в зависимости от высоты полета. Я по-настоящему волнуюсь, узнавая издалека авангард ганг; пересчитываю стаи птиц, их число почти всегда одинаково; ганги летят в одном направлении — с юга на север, на меня, пересекая город по диагонали. Их перья, окрашенные солнцем, закрывают на время голубое небо светящимися золотыми песчинками; я слежу за ними взглядом до Рас-аль-Уйюн и теряю их из вида, когда они достигают оазиса, но часто продолжаю слышать их призывные крики, пока последняя стая не садится у источника — как правило, в половине седьмого. Через час крики птиц возобновляются на севере. Те же стаи пролетают одна за другой над моей головой, в том же порядке и в том же количестве, возвращаясь на свои пустынные равнины; на этот раз шум не обрывается, а постепенно затухает в тишине. Можно сказать, что утро кончилось и единственный улыбающийся час дня прошел между прилетом и возвращением ганг. Пейзаж из розового уже стал буро-красным; в городе меньше маленьких теней, он сереет, по мере того как поднимается солнце: чем ярче оно светит, тем темнее кажется пустыня, только холмы остаются красноватыми. Если с утра дул ветер, теперь он стихает; теплые испарения начинают распространяться в воздухе, словно рождаясь из песка. Через два часа играют отбой; все замирает, и с последним звуком рожка начинается полдень.

Я больше не опасаюсь посетителей, так как ни у кого, кроме меня, не возникает желания провести сиесту на солнцепеке. Светило поднимается, урезая тень башни, и останавливается прямо над моей головой. Мое убежище — солнечный зонтик, создающий узкую полоску тени. Я прячусь под ним, стоя на песке или на сверкающем песчанике; начатый рисунок свертывается в трубочку под солнцем; коробка с красками трещит, как горящие поленья. Больше ни звука. Четыре часа — время покоя и невероятного оцепенения. Город спит подо мной немой фиолетовой массой. На террасах, где выставлено для сушки множество плетенок с маленькими розовыми абрикосами, ни души. Здесь и там черные дыры, обозначающие окна и двери; тонкие линии темно-фиолетового цвета указывают, что на всех улицах города остались лишь одна или две узкие полоски тени. Линии более интенсивного цвета очерчивают контуры террас, помогают отделить одно от другого глиняные строения, скорее нагроможденные, чем выстроенные на трех холмах.

вернуться

48

* Панки — мн. ч. от «панк» — индийский веер