— Вы чувствуете?
— Нет, мой друг, — ответил мне лейтенант, — но я их вижу. А вам я советую прогуляться.
Направляясь к выходу, я очутился лицом к лицу с каидом; он нес черного барашка, дрожащего и блеющего от страха. Здоровый детина, одетый, как и каид, в необычный желтоватый бурнус и немного похожий на него, следовал за ним с веселым лицом, поигрывая ножом. Каид, полагая, что доставляет мне удовольствие, приоткрыл «шерстяное одеяло», чтобы показать, как бела и жирна его бедная жертва. Из приличия я был вынужден пощупать трепещущую плоть животного, которое собирались нанизать на вертел и через час подать к столу. Я сам себе показался дикарем, и диффа Таджемута больше не вызывала у меня ни малейшего аппетита.
Улицы были тихи, почти пустынны; тень уменьшалась на глазах, и мне попадались лишь отдельные жители, лежавшие под темными портиками домов. Заметил я и прячущихся детей. Проходя по улице, я слышал мерное постукивание станков, как во дворах Лагуата. Я обошел восточную часть города и направился, несмотря на жару, к белой гробнице, которая выделялась сверкающим пятном на бесцветном полотне. Это место погребения Сиди Аталлаха, одного из патронов Таджемута, предка улед сиди аталлах, маленького племени в сотню палаток, кочующего в окрестностях Таджемута и хранящего в городе свое зерно. Мечеть возвышается над восточной частью города, почти как мечеть Сиди эль-Хадж Айса над одним из кварталов Лагуата. Она окружена маленькой каменной стеной, вход завален так, чтобы внутрь нельзя было проникнуть. Верующие увешали стену множеством лоскутков. Отсюда по хребту холма я вернулся в город с северной стороны.
Таджемут так и не оправился от осады, которой подвергся одновременно со своим соседом — Айн-Махди. Чернеющие обломки, словно зазубрины на вершине холма, разрушенная почти до основания крепостная стена, обожженная при пожаре, — вот все, что осталось от старой крепости, уничтоженной во время войны. Дома лепятся друг к другу и издали кажутся живописной группой, на самом деле они находятся в самом жалком состоянии и постепенно разрушаются. Правда, все башни надстроены и ограды садов отремонтированы, чтобы сохранить посадки. Сады подступают к городу с трех сторон. Уэд-Мзи огибает три четверти территории Таджемута, вдоль ее широкого русла со стороны садов тянется высокий земляной берег красноватого оттенка, а с другой стороны русло захватывает значительную часть равнины в период половодья, но в сезон засухи река бесполезна: она не орошает сады и не может служить защитным рвом. Как в Лагуате, ручеек исчезает в песке, чтобы показаться вновь лишь в период дождей.
Солнце почти достигло зенита, когда я остановился среди обломков старой крепости, любуясь панорамой равнины. Я словно опять оказался в Лагуате: город, изнуренный жарой, оцепенел. Тишина. Все замерло. За зеленым островком садов открылась голая, каменистая, выжженная местность, заключенная в кольцо буро-красных и пепельных гор очаровательного оттенка, но за невыразимой мягкостью тонов угадывалась жестокая бесплодность камня. Единственное облачко плыло над голубоватым пиком Джебель-Амура. Опаленный солнцем город, расположившийся на серых склонах, лишенных тени, не подавал никаких признаков жизни. Две лошади, замеченные мной при въезде в город, оставались на прежнем месте, но улеглись головами на север. Среди руин стояла черная палатка, в которой женщина в лохмотьях взбивала молоко в бурдюке. Самая глубокая ночь покажется оживленной рядом с этой унылой картиной. Во Франции трудно понять ощущение пустынного безмолвия под великолепным солнцем, заливающим землю своими лучами. В умеренном климате полуденное солнце пробуждает землю, вызывая к жизни все радостное и прекрасное, усиливает пылкое веселье, царящее в природе. В пустыне полуденное солнце ошеломляет, подавляет, умерщвляет, а полуночная тень восстанавливает силы и возвращает к жизни.
Лишь зеленый цвет листвы благодаря невероятным запасам животворных соков противостоит воздействию ужасного лета, которое иссушает реки, делает непригодной для питья воду уцелевших источников и лишь немногим людям дает время состариться. Зеленый цвет необыкновенен, его невозможно передать смешением красок обычной палитры художника. Я вспомнил зеленую поросль дубрав, нормандские огороды после полива и лучшее время года, после того как распускаются почки, но так и не нашел достойного сравнения с ровной, вызывающе яркой, изумрудно-зеленой краской, придающей кронам деревьев вид игрушек из зеленой бумаги, развешанных на желтых стволах. Деревья стоят на почти голой земле цвета соломы, лишь изредка встречаются квадратики измученных жаждой огородов с едва взошедшими и увядшими на корню фасолью и бобами; все это усиливает дисгармонию и делает сравнение более точным.
Сады — все состояние и вся радость Таджемута. Говорят, они плодоносят. Я видел только яблоки и абрикосы. Мелкие, блеклые яблоки по величине и по вкусу напоминают те, что у нас идут на приготовление сидра. Абрикосовое дерево очень красиво: высокое, изящное, с густой кроной изысканной формы, будто сошедшее с полотна пейзажиста, вот почему я обращаю на него внимание. Плотная круглая крона или свисающие длинные гроздья листьев «написаны» плотными круглыми мазками, располагающимися, как предусмотрено канонами жанра, в строгой симметрии, словно стежки вышивки. Это в точности напоминает спокойное и мастерское исполнение «Диогена» и «Винограда Ханаана». Осенью, когда дерево становится коричневым, сходство достигает полного совершенства. Абрикосовое дерево, как и апельсиновое и как нормандские яблони, приносит такое количество плодов, что каждый листочек соседствует с золотым фруктом. После финиковой пальмы это мифологическое дерево — самое ценное во фруктовых садах Юга. Сушеные абрикосы составляют, ты знаешь, основу арабской кухни; их сушат на плетенках, а затем весь год готовят из них различные виды рагу, в том числе хамис, добавляя к плодам немного мяса и соус фель-фель.
Гранатовые деревья, на которых цветы уже уступали место плодам; грушевые деревья; карликовые смоковницы с более мелкими и темными листьями, чем у европейской смоковницы; несколько персиковых деревьев с тонкими, чуть золотящимися листочками; виноградные лозы, причудливо разросшиеся во все стороны, их ягоды уже накапливают в себе кислейший сок; надо всем этим султаны пальм холодного, зеленого цвета, чуть желтые или красноватые в местах соединения со стволом, — вот сады Таджемута, такие же, как в любом из ксуров Юга.
Птицы в этой стране счастливее людей, ведь они питаются так же, а живут с большими удобствами. Им принадлежат толика свежести, которую растительность высасывает из почвы, и легчайший ветерок, беспокоящий застывший воздух знойного полдня; они хранят драгоценные дары природы в своем хрупком жилье среди листвы. Самих птиц не видно, едва слышен их шорох, когда проходишь рядом. Иногда красно-бурая горлица с лиловым ожерельем на шее вспархивает над пальмой и снова прячется, она прогибает податливый джерид, усаживаясь на него; одно мгновение покачивается на фоне голубого неба, потом скрывается в глубине кроны, раскачивая пальмовые ветви, откуда доносится ее тихое воркование, а затем вновь воцаряется тишина.
Когда я вернулся в переднюю, куда запах еды, казалось, привлек всех мух и всех проголодавшихся жителей квартала, каид, который только и ждал моего возвращения, подал знак, и в комнату внесли из кухни дымящуюся тушу подрумяненного на вертеле маленького черного ягненка.
В продолжение всего застолья Аумер безумно веселился, а Бен Амер пытался убедить нас, что жители Таджемута были бы счастливы, если бы мы задержались до следующего дня, но наши бедные лошади задыхались от жары на дворе, и отправиться в путь значило принести облегчение людям и животным. Не прошло и трех часов, как мы покинули каида и выехали через Баб-Сфайн — ворота, выходящие на Айн-Махди.
Айн-Махди, июль 1853 года
Начинала сбываться самая давняя мечта путешественника, скорее, греза, ведь в то время, когда она возникла при изучении карты Сахары, было весьма сомнительно, что она когда-нибудь исполнится. Не отдаленность и не новизна сделали для меня эту страну привлекательнее, чем другие, столь же способные вызвать душевное волнение уголки земли. Причинами моего интереса были что-то необъяснимо пленительное в ее названии, дошедшие до меня события ее истории, молва о великом религиозном деятеле, борющемся за стенами укреплений против первого полководца современной Африки — неотчетливые на расстоянии события и пейзажи, окруженные ореолом таинственности, и, наконец, чутье, позволившее мне вообразить некий монастырский город, суровый и надменно благочестивый, подчиненный, как Авиньон, возвышающемуся над ним папскому дворцу. По пути я вспоминал времена, когда Лагуат был еще далеким, таинственным даже для жителей Алжира, и думал о многих событиях, незначительных или великих, которыми распорядился случай, чтобы сделать занимательным мое путешествие. Самым поразительным было то, что я воспринимал как должное утренний завтрак в Таджемуте, а теперь без малейшего удивления направлялся обедать в Айн-Махди.