Мы как раз находились на рыночной площади. Группа туземных детей состязалась в ловкости и сноровке — занятие, привычное для наших юнцов, и, я полагаю, космополитичное по своей сути, ведь ему предаются в Ирландии с не меньшей радостью, чем на Востоке. Игра заключается в том, что поочередно бросают шар, палку или что угодно, не слишком тяжелое, что можно легко поднять и далеко зашвырнуть. Каждый играющий вооружен палкой и стремится первым завладеть шаром, чтобы забросить его вновь. Игроки — симпатичные бойкие маленькие мавры восьми-двенадцати лет; хитрые мордашки, большие и красивые глаза, безупречный, как у женщин. цвет лица. Руки обнажены, из распахнутого жилета выглядывает хрупкая шея, просторные шаровары закатаны до колен, чтобы не мешать бегу, маленькая красная шешия, напоминающая шапочку хористов, едва прикрывает макушку симпатичной бритой головки. Каждый раз, когда кто-то добегал до шара и кидал его дальше, вся ватага устремлялась за ним плотной толпой, словно стадо газелей. Они бежали, непрестанно жестикулируя, теряя головные уборы, пояса, не обращая на это внимания; неслись к цели, будто летели над землей, ибо виднелись только голые пятки в клубах пыли, невесомое облако которой, кажется, несло бегунов.
Было два часа. Рыночная торговля закончилась, площадь опустела. Каре низких домов без кровель, один или два кипариса, торчащих над террасами, гора вдали, чей неровный силуэт прочерчивал чистое небо на горизонте, огромная плоская равнина — вот и весь пейзаж. Матово-белые стены домов почти не облупились, кипарисы черны, гора откровенно зеленая, небо ярко-голубое, равнина цвета пыли, то есть почти сиреневая. Единственный островок тени среди ослепительного моря света виднелся со стороны площади, там, куда клонилось солнце. Тень, расцвеченная небесными отблесками, — если не брать во внимание оттенки, — сама стала голубой.
«Хорошо ли вы видите площадь и детей? — спросил я у своего слушателя. — Безыскусственная сцена отвечает требованиям жанра: обрамление обладает двойным преимуществом: простотой и местным колоритом. Возьмем, к примеру, эту словно заранее подготовленную картину, которую так же легко воспроизвести в красках, как описать словами. Какой бы мы ни взяли пример, Восток вполне может поместиться в тесной рамке.
Итак, да позвольте мне в свое удовольствие побыть педантом, что же мы видим? Детей, играющих на солнце? Площадь, залитую солнцем, где играют дети? Вопрос правомерен, ибо определяет две совершенно различные точки зрения. В первом случае пейзаж рассматривается как вспомогательный фон на жанровом полотне; во втором — пейзаж выступает на передний план, а человеческие лица приносятся в жертву, их роль совершенно незначительна, они отступают на задний план. На вопрос, порождающий множество мнений, каждый ответит согласно собственному темпераменту, наметанности глаза и особенностям таланта. Пейзажист увидит пейзаж, жанровый художник — сюжет; один различит красочные пятна, другой — костюмы, третий передаст общее впечатление, четвертый отметит движения, кто-то, возможно, лица. В зависимости от расстояния, с которого мы будем смотреть на детей, они станут всем или ничем; представим, художник расположился настолько близко, что портрет каждого приобрел доминирующее значение, — тогда картина совершенно преобразится. Мгновенно исчезнет пейзаж, сохранятся лишь намек на залитый светом фон и приметы восточного колорита. На первый план выйдет четко прорисованная группа — дети, пылко отдающиеся веселой забаве; особую ценность обретут экспрессия движения и выражение лиц тех или иных персонажей. Цепь последовательных изменений ведет нас от постепенного вытеснения среды к полному ее замещению, от укрупнения группы к ее опрощению. Даже костюм становится второстепенной деталью в композиции, ее основной интерес представлен человеческими фигурами и лицами. Одним взмахом кисти мы преодолеваем двойную преграду, уничтожаем солнце и непомерную освещенность — они не заботили ни одного художника мира, писавшего людей.
Во что же превратился фон — белая площадь, зеленые кипарисы, ослепительное полуденное солнце? Чем же стал своеобразный местный колорит, имеющий первостепенное значение, если мы хотим привязать изображаемую сцену к определенному месту действия, и, напротив, бессмысленный, если стремиться к обобщению? Мы подошли к отвлеченным понятиям; выбор более строгой и обобщающей точки зрения побуждает, желаем мы того или нет, расстаться с природой ради композиции, рождающейся в мастерской. Мы отказываемся от относительной достоверности во имя истины в широком смысле слова, которая тем более близка к абсолюту, чем менее выражены ее конкретные, местные, приметы. Маленькая уединенная площадь в Блиде, ярко освещенная жгучим солнцем в погожий летний день, красные куртки и белые шаровары, милые дети, зной, ребячий гвалт, непостоянство ежесекундно меняющейся сцены — все это составляет совокупность многообразных впечатлений, пленяет и чарует, открывая нам индивидуальный характер восточного полотна. Мне знакомы художники, которые в данном случае обратятся лишь к самому необходимому; по их мнению, наибольший интерес представляют дети, но не юные жители Блиды, а сама их принадлежность миру детства.
Прием, благодаря которому наше сознание избирает точку зрения, определяет сцену, выделяя ее из мешающей восприятию главного среды, жертвуя декорациями, не столько показывая, сколько взывая к воображению зрителя; забота о выявлении того, что подлежит объяснению, незримое присутствие аксессуаров; искусство обозначения предмета намеком и умение создать в воображении зрителя образ, не запечатленный на полотне, великое искусство самобытного истолкования натуры, порой слепое копирование, а иногда полное пренебрежение; зыбкое равновесие правдоподобия, взывающее не к точности, а к достоверности, требующее писать, а не описывать, создавать не иллюзию, а впечатление жизни, — все это выражается обычным словом «интерпретация», которое порождает разные толкования, возможно, потому, что никто не удосужился правильно определить названное понятие.
Вопрос сводится к тому, поддается ли интерпретации Восток, и если да, то в какой мере? Не означает ли интерпретация разрушение? Я не стремлюсь к парадоксам; я изучаю. Я вовсе не пытаюсь возражать, а лишь привлекаю внимание к возможности возражения. Поверьте, мне нелегко дается злословие о стране, которой я многим обязан.
Восток весьма своеобычен. Для нас, художников, его главный недостаток в неизведанности и новизне, в том, что при первом знакомстве он пробуждает чуждое искусству любопытство — самое опасное чувство (я был бы не прочь упразднить его). Восток — явление исключительное, а история учит, что прекрасное и непреходящее никогда не создавалось с помощью исключений. Он не подчиняется всеобщим законам, которым только и стоит следовать. Наконец, он обращается к зрению и лишь в незначительной мере к разуму. Я думаю, он не способен взволновать. Я имею в виду людей, которые не жили в этом краю и не могут его понять, поскольку им неведомы задушевная непринужденность привычек и ласкающие душу воспоминания. Даже в самом прекрасном обличье Восток сохраняет нечто целостное, преувеличенное, необузданное, что делает впечатление о нем непомерным, а ведь существует категория прекрасного, не воплощенная ни в древней литературе, ни в искусстве, требующая в первую очередь производить неповторимое впечатление.
Восток, кроме всего прочего, заявляет о себе новизной облика, самобытностью костюмов, оригинальностью типажей, исключительностью эффектов, особыми очертаниями, необычной цветовой гаммой. Что-то изменить в столь непривычном и полном решимости облике значило бы умалить, смягчить непомерную пылкость — лишить остроты, обобщить точное изображение — исказить. Итак, Восток следует принимать в целостном нетронутом виде, сомневаюсь, что можно ускользнуть от необходимости быть правдивым вопреки всему, выражать сначала своеобразие и поневоле идти за самой логикой искренности до чрезмерного натурализма, копирования природы.