— Господи! Вторую рубашку уже изорвала… И все еще идет? — спросила она.
— Нет, немного унялась. На локте совсем затянуло. Сегодня все съел, и глаза уже как-то веселее смотрят. Хотел вставать даже… Только куда ему идти, если он даже языка нашего не понимает?
— Холодно ему ночью. Может, ты бы полушубок ему снес? — озабоченно спросила мать.
— Носил. Нет, не жалуется. Говорит — в сене тепло.
У Стяпукаса даже дыхание захватило, и все-таки он никак не мог понять, о ком шла речь. То ему казалось, что говорят об овечке, то было похоже на то, что речь идет о каком-то новом постояльце, который поселился у них на гумне. А скорее всего это был теленок, тот самый, которого собирались купить у Римджюса… Но откуда же тогда эта тряпка, и почему мать разорвала уже вторую рубашку? Хотя мог же теленок поранить себе копытце, как это раньше случалось с жеребенком?
Стяпукас ломал себе голову, стараясь разгадать эту новую тайну. Несколько раз уже мальчик пытался увязаться за отцом, когда тот собирался на гумно, но отец его не брал:
— Нос отморозишь! Ступай домой!
— Мне не холодно, — подмазывался к отцу Стяпукас, прыгая вокруг него то на одной, то на другой ноге. — Я хочу на теленочка посмотреть.
— Сказано тебе — сиди дома… Ремня захотел?
Ремень был последней гранью, которую Стяпукас не решался переступать. А сегодня, направляясь на гумно, отец снова пригрозил ему ремнем:
— Попробуй только прибежать на гумно! Там, под навесом, тебя давно уже Лепонамаре дожидается…
Лепонамаре была грозой для детей всей деревни, ее именем матери пугали непослушных. Это была высокая, высохшая женщина с красным, словно обваренным лицом. Она не ходила, а всегда бегала вприпрыжку, осеняя крестным знамением дома, деревья, камни. О сумасшедшей рассказывали, что она может до смерти защекотать детей… Поймав как-то на Турвалакском лугу маленького пастушка, она так долго щекотала его, ласкала и целовала, что малыша потом нашли мертвым. Стяпукас не боялся козла, не боялся собак, не боялся даже сома, который жил в Люльском озере, но Лепонамаре он боялся. А если отец сказал, что Лепонамаре сидит под навесом, ему можно верить. Мать — это другое дело. Она постоянно пугала мальчика то цыганами, то крокодилом, который будто бы плавает по Неману, а Стяпукас великолепно знал, что в Немане крокодилы не водятся. Вот отец никогда не пугает Стяпукаса и, значит, без нужды о Лепонамаре говорить не будет… Но почему Лепонамаре сидит под навесом? Может быть, у нее нет дома и никто ей не дает хлеба потому, что она щекочет детей? Но откуда же окровавленные тряпки? А может, Лепонамаре искусали собаки?
Лепонамаре не выходила у Стяпукаса из головы. Даже во сне он видел, как она летела по воздуху, над избами, распустив свои черные-черные лохмотья. И вся она была черная, как ворон… Если теперь Стяпукасу надо было выйти в сумерки на двор, он шел, цепляясь за подол матери. Толки старших о страшных фашистах, клещами вырывающих у людей языки, рассказы о повешенных ими мужиках с Бурбинской пустоши, наконец Лепонамаре — все это приводило мальчика в ужас. Сидя как-то вечером у окна, Стяпукас до того пристально вглядывался в темноту, что ему показалось, будто гумно, где живет Лепонамаре, сдвинулось с места и стало приближаться.
— Мама! — не своим голосом закричал мальчик, кидаясь к матери.
— Что, деточка? Что тебе привиделось? Наверно, задремал и во сне тебе что-нибудь приснилось?.. Иди спать, иди, миленький!
Стяпукас дрожал как осиновый лист. Когда он очнулся, ему стыдно было признаться, что все это только померещилось. Он даже не поел и лег, не дождавшись отца, который с минуты на минуту должен был вернуться со двора. Проснувшись, мальчик приоткрыл глаза. Опасение, что ему непременно приснится Лепонамаре, отогнало от него сон.
Мать сидела в ногах его постели и чинила одежду, а отец, видно только что вернувшийся, сидел у огня.
— Стирала я эту подкладку, терла — одна кровь. Штопаю я ему гимнастерку и думаю: кто тебя там, в дремучем лесу, обошьет? Даже слезы меня прошибли, вот иголки даже не вижу… — говорила мать.
— Как только замерзнет река, говорит — сейчас же по льду проберется на ту сторону. Ему бы только до Каралишского бора дойти, а там уж он своих встретит. Рассказывал мне, как подстрелили его и как он от своих отстал. Я его опять звал в избу. Говорю — выздоровеешь скорее. А он: «Нет-нет, лучше, чтобы никто меня не видел. Не хочу, дескать, добрых людей губить. Если узнают фашисты, что вы меня прячете, в пепел превратят избу вашу и всех вас до самого что ни на есть грудного младенца замучают…»