Выбрать главу

Кто из тех, чья собственная судьба не ограничена житейским благополучием, кто и будучи благополучен — несчастлив несчастьями других, кто из мучающихся отсутствием свободы и справедливости, хотя бы в тех границах, в которых они уже существуют в других странах земли, — кто из готовых если не на поступок, то на мысль, свободную от ограничений страха и сознания невозможности необходимого, может, положа руку на сердце, сказать, что достиг тем самым внутреннего равновесия?

Я думаю, этого не скажет о себе и Андрей Дмитриевич, хотя не страх, конечно (разве что страх за близких), но сознание глубины разрыва между необходимым и возможным присуще ему в большей степени, чем другим. Потому что он видит наше сегодняшнее из будущего.

Это не то будущее, каким его представляли утописты разных времен, полагавшие, что знают, чего человеку не нужно, и из этого негативного знания выводившие нормативные утверждения того, что же ему нужно. Это не некогда обещанное нам отцами Октябрьской революции конечное "светлое будущее". Это будущее бесконечное, суть которого в самом себе, в своей способности каждодневно выходить за собственные пределы, отвергая те формы несвободы человека и общества, которые создает человечество на своем пути. Недаром же любимая идея Андрея Дмитриевича — преодоление разобщенности человечества как решающее условие на пути к миру и свободе. Неделимость мира, как и неотделимость его сохранения от сохранения прав человека — это не просто кредо, проповедуемое А.Д. Сахаровым, это предмет его повседневной заботы, содержание его жизни.

Если целостность мира и целостность человека со всеми его потребностями и правами столь взаимозависимы, то как можно жить этим, зная, как говорит Андрей Дмитриевич, что "сделать, по-моему, почти ничего нельзя"? Что тот "факт, что мы выступаем, еще не означает, что мы на что-то надеемся"? Как можно постоянно обращаться к властям с различного рода конкретными предложениями (например, об отмене смертной казни или о политической амнистии) и даже целыми программами (например, программой решения афганской проблемы) и знать, что не встретишь ни ответа, ни понимания, ибо "у них другой образ мыслей"? Как понять, что, утверждая это, Андрей Дмитриевич при всех условиях (даже сейчас, в Горьком, сосланный, вернее — заключенный под домашним арестом без права свиданий и переписки, под постоянной угрозой самому физическому своему существованию) неуклонно продолжает выработанную им линию поведения, сохраняя то высокое состояние духа, которое просто невозможно без равновесия в самих его глубинах? Я нахожу один лишь ответ на это: то глубинное равновесие, без которого не могла бы состояться такая жизнь, какой он живет, дается ему видением будущего из свойственной ему — будущему — способности преодолевать настоящее.

Процесс преодоления разобщенности рода человеческого и отчуждения человека составляет суть истории человечества, но о реализации его — всегда частичной! — люди узнают лишь пост фактум, рассматривая свой вчерашний день в свете сегодняшнего. Андрей Дмитриевич Сахаров из тех, кому "завтра" дано как "сегодня".

Андрей Дмитриевич Сахаров не супермен. Конечно, он большой ученый, человек большой души… Но истинные масштабы его личности определяются прежде всего тем редчайшим совпадением потенциальных возможностей и их реализации, той редчайшей гармонией слова и дела, которые тоже дают нам право назвать его человеком будущего: актуально существующим потенциальным человеком. И — повторяю это еще раз — не нормативно, не навсегда ставшего, а всегда и постоянно становящегося, преодолевающего себя, как настоящее — будущим.

Виктор Некрасов

СТРАННЫЙ ЧЕЛОВЕК

Я отношусь к той редкой категории людей, которые не любят, даже побаиваются знаменитостей. То ли робею перед ними, то ли боюсь показаться глупее, чем я есть на самом деле, или ляпнуть что-нибудь, из-за чего век потом будешь краснеть. Короче — избегаю их. И кусаю теперь локти, так и не познакомился — а ведь мог, мог же — ни с Борисом Пастернаком, ни с Анной Ахматовой (в первый и последний раз встретился с ней в Никольском соборе в Ленинграде, навеки успокоившейся). И к Михаилу Зощенко тоже не подошел, хотя и присутствовал в тот памятный вечер в Союзе писателей, на улице Воинова, когда он, волнуясь и запинаясь, читал свои рассказы ленинградским писателям, не менее его волновавшимся — это было за год-полтора до его смерти.

Короче — не тянет меня к великим людям, боюсь я их.

Но когда, совершенно неожиданно (хотя и с предварительным, конечно, звонком из Москвы), за нашим обеденным столом в Киеве оказался застенчивый, немногословный и, главное, ни грамма не приемлющий академик (стол к этому, признаюсь, не привык), я сам себе не верил. К тому же несколько озадачен был, почему два крохотных кусочка с таким трудом раздобытой и с таким старанием приготовленной моей женой селедки непременно надо было разогревать.

"Андрей Дмитриевич не любит ничего холодного, — развела руками Люся, его жена. — Ученых без странностей не бывает… И кисель разогреть придется. И балкон прикрыть."

Прикрыл, что поделаешь.

Да, у Андрея Дмитриевича много странностей. Не только селедка, кисель или полная растерянность у железнодорожной кассы, где книжечка Героя Социалистического Труда (трижды!) в момент решает все транспортные проблемы. Вероятно, есть десятка два или три других еще странностей, но есть одна, к которой никак не могут привыкнуть, просто понять люди, считающие себя руководителями нашей страны. Этот человек ничего не боится… Ничего! И никого!

Отвага, доблесть, бесстрашие, храбрость, героизм? Нет, все эти прекрасные, возвышенные понятия к Сахарову не применимы. Думаю, у него начисто атрофировано это чувство — чувство страха. Может, просто не думает об этом? И на другие дела, поважнее, не хватает времени. Люди, люди, люди. Судьбы…

Я хотел бы, но не имею права причислить себя к числу ближайших друзей Сахарова — редко виделись и склада мы разного (мое обычное "без ста граммов не разберешься" ему, увы, чуждо), к тому же особым честолюбием или тщеславием я не отличаюсь, и все же… Я бесконечно горд (подчеркиваю эти два слова), что самый благородный, самый чистый, самый бесстрашный, добрый и, вероятно, самый ученый (в этом я, правда, не разбираюсь, в школьные годы у меня по физике был репетитор) человек относится ко мне с благосклонностью и даже прощает кое-какие грехи.

И еще горжусь тем, что только у меня, единственного на всем земном шаре, есть фотография Андрея Дмитриевича, сделанная лично мною в Москве, в больнице, фотография, которой нет ни в одном "Лайфе", ни в одном "Пари-матче" или "Штерне". И не будет. Она есть только у меня. Стоит на книжной полке. Она по-сахаровски чуть смущенно улыбается мне. Когда я утром просыпаюсь, это первое, что я вижу. И мне становится как-то теплее… Потому что этого великого странного человека я не только люблю, но и не боюсь.

В. Тростников

СМЕРТЬ ИВАНА ИВАНОВИЧА

И у меня был край родной:

Прекрасен он!

Там ель качалась надо мной:

Но то был сон!

А.Н. Плещеев

Иван Иванович был не просто ответственным работником — он был ответственным работником, нащупавшим мудрую линию поведения. В чем же она заключалась? Сейчас поясню. Скажем, входит к нему в кабинет начальник подведомственного отдела и подает затребованную бумагу. Но Иван Иванович смотрит не на бумагу, как делают большинство руководителей, а на лицо вошедшего. И по выражению лица он сразу видит, чего тот ждет — разноса или похвалы. Это самое ему и дается. Но преподносится это так, будто лишь глубокая осведомленность в существе дела позволила принять правильное решение. В результате, даже когда аудиенция оборачивается нагоняем, посетитель покидает кабинет с чувством уважения, а то и восхищения.

Овладев этими высшими тонкостями своей работы, Иван Иванович дослужился бы в конце концов и до совсем большого поста — такого, о каком в молодые годы не мечтал и во сне. Следующий должностной уровень был уже тот, когда о вас упоминают в отчетах о приемах или встречах в аэропорту — правда, не по фамилии, а во фразе "…и другие", но ведь на фотографии все равно видно, кто был среди этих "других". Да, вполне возможным и даже очень реальным было это повышение. О нем уже и наверху поговаривали, как доверительно сообщали Ивану Ивановичу его друзья. Но все повернулось иначе.