Выбрать главу

Он подошел к ожидавшим его коллегам, и тут как раз и случилась неловкость. Румяный референт с толстыми влажными губами и рыжей кудрявой шевелюрой, желая, видимо, его порадовать, сказал с весельем в голосе: "Думаю, вы были последним гостем в этой избе. Как только начнется строительство маслобойни, так сразу же все это снесут". И он круговым движением руки обвел ту площадь, где все будет снесено. В этот круг попадала бывшая церковь, а в самом его центре, как показалось Ивану Ивановичу, находилась благославляющая нашу землю "Боголюбимая". И тут, ничего не ответив, он быстро отвернулся и стал изо всех сил кашлять, а потом пошел к забору, будто бы высматривать машину.

Конечно, его сослуживцы не были способны понять причину появившихся в его поведении странностей. Если бы он даже с полной откровенностью объяснил им, что на него нежданно-негаданно навалилась неудовлетворенность прожитой жизнью, они только рассмеялись бы и ответили: "Ну хорошо, Ван Ваныч, пошутили, а теперь скажите правду, поведайте нам истинную причину". Ведь каждый из них отца родного бы продал, только бы достигнуть того, чего он достиг. Тем не менее все почувствовали, что с ним происходит что-то неладное, и разговоры о повышении как-то сами собой прекратились.

Кончилось это тем, чем должно было кончиться. Однажды его вызвали по каким-то выдуманным делам в центр, и когда с ними было улажено, перешли к главному. Партийный шеф — тот самый, который поддержал его последнее назначение, — закурил, дал и ему сигарету, похлопал его по колену и прочувственно произнес: "Устал ты, Ван Ваныч, ох, устал. Много, много сил отдал работе. И столько ведь ты сделал, что просто позавидуешь… А помнишь…"

 И тут он начал говорить об их совместной работе в области, а затем и в центре, стал вспоминать случаи, когда Иван Иванович необычайно остроумно выходил из трудных ситуаций. Приподнятый тон, каким это говорилось, похожий на тот, который принят на поминках, подействовал на обоих, и они вместе прослезились. Но в глубине души Иван Иванович уже твердо знал, что все сделанное ими — чистая фикция, что все трудности, из которых он научился ловко выпутываться, возникали только от несоответствия между партийными установками и реальной жизнью, что все они крутились в искусственном, ими же созданном пространстве, и их усилия не только не оказывали пользы корневой народной жизни, но и постоянно наносили ей вред. Он знал, что если пласт настоящей жизни еще сохранился, то не благодаря этой их деятельности, а вопреки ей.

Ему дали отставку на максимально льготных условиях — с персональной пенсией союзного значения и с правом пожизненного пользования государственной дачей. И именно эта дача постепенно успокоила его и излечила от апатии. В первое лето на его участке росло все, что хотело, — и раскидистая недотрога с маленькими желтыми цветками, и громадный, в рост человека, дягиль, и золотистый донник. Но на следующий год он произвел основательную расчистку земли под полезные культуры. На два сезона он увлекся клубникой, и тогда варилось много варенья, которым угощали даже соседей. Но затем расчеты привели его к мысли, что более выгодным является разведение цветов, и он с головой окунулся в новое занятие. Пришлось читать специальную литературу, ездить к опытным людям за консультацией, но все это вознаградилось с лихвой. Весной шли тюльпаны, в начале лета — пионы, затем гвоздики, а к осени расцветали георгины и хризантемы. Надо было все это продавать. И тут у него начал появляться вкус к денежной выручке. Сначала он отдавал все по оптовым ценам знакомой женщине, которая возила цветы на городские рынки, но со временем, преодолев смущение, сам стал за прилавок. Участие перекупщицы было слишком накладным, и допустить его он уже не мог. Он делался все более скупым и наконец стал подумывать об использовании каждого квадратного сантиметра участка. Некоторые из растущих на нем деревьев, которые давали особенно вредную для цветов тень, он систематически поливал кислотой и, когда они засохли, добился у лесничества разрешения их спилить.

 К чему привела бы его эта новая фаза внутренней эволюции, осталось до конца невыясненным, ибо однажды среди бела дня его хватил инфаркт. В ожидании "Скорой помощи" родные уложили его на диване, засуетились, заохали. А последняя фраза, услышанная им, была такая: "Надо получить по дядиному пропуску продукты в спецраспределителе, пока там не знают, что он умер".

.........................

Но эти слова никак не обидели его, не задели его душу. Он даже не понял их смысла. Он был уже далеко от того места, где содрогалось в агонии его тело.

.........................

Он вышел из холодной тени лесной опушки на ярко освещенное косым утренним солнцем большое поле, поблескивающее тысячами еще не оттаявших после ночного мороза лужиц, и пошел к другому концу поля, но пошел не по прямой, а все время меняя направление, чтобы всей тяжестью наступить на самую середину ближайшей остекленевшей лужицы. И когда он делал это, от ее краев начинал бежать к центру звук как бы гавайской гитары, который быстро нарастал и заканчивался приятным хрустом, а нога его в этот момент проваливалась на несколько сантиметров вниз.

Что ждало его на другом конце поля, никому из нас знать не дано. Судьба его души — великая тайна, которую здесь, на земле никто приоткрыть не может. А о судьбе его праха рассказала в своих стихах Инна Лиснянская:

А поодаль, за оградой, спят, разжавши кулаки, Ряд за рядом, ряд за рядом, старые большевики. И над ними — ни осины, ни березы, ни ольхи, — Лишь посмертные кручины да бессмертные грехи. Да казенные надгробья, как сплоченные ряды… Господи, Твои ль подобья дождались такой беды!

Инна Лиснянская

КРУГ

(Поэма)

1 Над городом стеклянные туманы. Окраина, застройка пустыря. Пейзаж мне сон напоминает рваный — Кусок пруда, осколок фонаря, Отчетливее — башенные краны. Здесь окна в сетках, видимо, не зря. А в процедурной дух стоит дурманный, Смесь валерьяны и нашатыря. Там движет время часовая стрелка, Как будто бы слепого поводырь, — И в книжке записной трясется мелко Густая телефонная цифирь. Ах, мамочка, ищу твой номер дачный. Он, как в Москве, такой же семизначный.
2 Как битое стекло, мерцает лед, И жаль душе не то, что я отрину, А то, чего душа не обретет. Себе я перегрызла пуповину Молочною десной, — ничтожный плод Студентки, слепо верящей в доктрину, Внушаемую нам. Но кто-то в спину Меня толкает, на меня орет За книжку записную санитарка. Ее глаза как два свечных огарка. Лет через семь, как кончилась война, Лечили здесь ее от алкоголя, И не ушла на волю — что ей воля?! Там ей велят, а здесь велит она!
3 Опять в свои ударив барабаны, Судьба берет за шиворот меня, Сует мне мыло — день сегодня банный. Но ванна — это тоже западня, Немеет рот, язык как деревянный, Едва воды касается ступня, Я ледяные вспоминаю ванны В подвале, где молчала я три дня: "Ты видела, сознайся — одноклассник Соскреб с портрета бритвою усы В спортивном зале. Был ли соучастник?.." Но я молчала, тикали часы За стенкой, и колечки перманента Разламывались в ванне из цемента.
4 Судьба меня за шиворот берет, Бросает в ночь сорок второго года. Перевернет мне душу этот год: Стоит брезентом крытая подвода У госпиталя, там, где черный ход, Гружу я трупы за мензурку меда, За черный с красным джемом бутерброд. Мне лед мертвецкой руки ест, как сода. Я — школьница, подросток, худоба, Впервые вижу я мужское тело, Но мертвое. Опричница-судьба, О как ты далеко вперед глядела, — Как эта смерть, что здесь, во льду лежит, Передо мною обнажится быт.