Выбрать главу

[1. С. 771]

А. Д. Сахаров о первой краже рукописи воспоминаний в ноябре 1978 года:

«Это была первая кража, или конфискация — называйте как хотите, — в многолетней истории моего «труда Сизифа». Но, в отличие от судьбы этого мифологического персонажа, у меня каждый раз на вершине горы оставался кусочек камня, с такими мучениями поднятого мною наверх. Кажется, Сизиф был осужден за то, что не захотел умереть, когда этого от него потребовали боги. Что ж, в таком случае аналогию можно продолжить — я не захотел замолчать по желанию «земных богов»…»

[1. С. 694]

4 ноября

Предупреждение в горьковской Областной прокуратуре в связи с «клеветническим заявлением» о краже сумки.

«4 ноября я получил повестку в Областную прокуратуру. Там мне было предложено пройти к заместителю областного прокурора Перелыгину — к тому самому, с которым я имел дело в 1980 году. Я его, однако, сразу не узнал. Поздоровался за руку по привычке к вежливости. Перелыгин сказал:

— Гражданин Сахаров, я пригласил вас в связи с вашим клеветническим заявлением.

Потом было длинное препирательство, в ходе которого Перелыгин приписывал мне различные не сказанные мною слова, пытался уличить в противоречиях, а главное — пытался заставить подписать текст «предупреждения», — а я категорически отказывался от подписания чего бы то ни было и настаивал на ответственности КГБ за совершенное преступление».

[1. С. 772]

8 декабря

Обыск Е. Г. Боннэр в поезде Горький — Москва.

«…На обыске отобрали примерно 250 страниц моих рукописей, а также многое другое: портативный (и весьма ценный) малоформатный киноаппарат, кассеты с отснятыми любительскими кинофильмами, магнитофонные кассеты с записью моего голоса… копию моей телеграммы членам Президиума Верховного Совета СССР с просьбой включить узников совести в амнистию к 60-летию СССР. <...>

До сих пор КГБ проводил против меня только кражи и негласные акции, теперь он провел формальное действие, которое обычно означает большую угрозу. Я надеюсь, что эта сторона дела понятна тем, кто озабочен нашей судьбой (и уж безусловно должно быть понятно, что действия против Люси — это действия и против меня; и наоборот) — написано в 1983 году.

В любом случае обыск 7 декабря, так же как гангстерская кража за два месяца до этого, означал дальнейшее ужесточение тех действий, которые разрешены КГБ против нас.

Как мне стало известно, через несколько дней после обыска в поезде на какой-то встрече присутствовали иностранные журналисты и Рой Медведев. Журналисты спросили Медведева, что он думает об обыске. Медведев сказал:

— Этот обыск вполне закономерен. Сахаров не имеет права писать воспоминания. Он в прошлом имел отношение к секретным работам. Я имею право писать воспоминания, а Сахаров — не имеет.

Это высказывание Медведева, возможно, способствовало тому, что обыск не получил большого отклика в иностранной прессе и радио. Я позволю себе заметить, что считаю себя вправе писать воспоминания, разумеется, не включая в них сведений, представляющих собой государственную или военную тайну. Более того, по причинам, о которых я неоднократно писал, я считаю это важным».

[1. С. 775—776]

«Продолжу рассказ о нашей с Люсей горьковской жизни. Тут очень быстро установился некий шаблон. Примерно раз в месяц — полтора Люся уезжает в Москву, оставляя меня одного в квартире (с милиционером, дежурящим у дверей). Отсутствует она обычно 10—15 дней. (В первый год эти интервалы были гораздо короче; это, конечно, было еще утомительней для нее.) <...> Но Люсины поездки совершенно необходимы, это почти единственная наша связь с внешним миром, в том числе с детьми, оказавшимися за океаном. Поездки необходимы также и для того, чтобы она могла передать иностранным журналистам мои заявления, обращения и интервью по животрепещущим, часто трагическим поводам, а также способствовать (как я уже писал, не конкретизируя деталей) переправке рукописи этих воспоминаний. Все это, конечно, делается «явочным порядком» и требует от Люси не только огромных усилий, но и решимости.

Начиная с апреля 1980 года ко мне приезжали мои коллеги физики по ФИАНу. Потом эти поездки (после трех визитов) прервались; я дальше пишу — почему (А. Д. отказался от них, пока не будет решен вопрос с выездом Лизы Алексеевой. — Сост.) и возобновились уже в 1982 году, а после кражи сумки, как сказано выше, возник еще один перерыв. Конечно, такие визиты очень важны для меня, в моей почти полной изоляции. Но они никак не в состоянии заменить нормального научного личного общения — с посещениями семинаров и конференций, свободными беседами в коридорах со свободно выбранными собеседниками, участия (пусть даже пассивного) в научных дискуссиях у доски, когда можно спросить то, что докладчику или автору кажется само собой разумеющимся, и одно слово все разъясняет… (Каждый научный работник знает, как это необходимо.) И угнетает то, что визиты физиков ко мне являются «управляемыми», явно используются для приглушения кампаний в мою защиту.

Каждый раз, когда в СССР приезжают иностранные ученые, заинтересованные в моей судьбе, они получают целый букет выдумок от академических официальных лиц — Александрова, Скрябина, Велихова (это президент, ученый секретарь, заместитель президента — соответственно). Оказывается, я живу в прекрасных квартирных условиях; у меня зарплата, как у министра; секретарша, домработница, привилегированное медицинское обслуживание, продуктовые пайки. Как очевидно из вышесказанного, все это — ложь. Роль секретарши, может, в какой-то мере исполняет Люся, вдобавок ко всем остальным обязанностям. Уборку квартиры, приготовление пищи, покупку продуктов производит тоже она, а в ее отсутствие — я. К слову — о медобслуживании: все оно, пожалуй, сводится к трем проявлениям — к зубной поликлинике, где у меня украли сумку, к насильственной госпитализации во время голодовки и немедленной выписке, как только у меня случился сердечный приступ; к врачам, оказавшимся около машины во время последней кражи с наркозом.

Перед отъездом Люся начинает орудовать на кухне: она готовит мне еду на время ее отсутствия, чтобы я, по крайней мере первую неделю, был избавлен от готовки. Все это помещается в холодильник, и я провожаю ее на вокзал. Цикл начинается снова. <...>

Наша внешне спокойная (за исключением эксцессов КГБ) жизнь идет на самом деле с огромным напряжением сил, на нервах, на пределе. В особенности это относится к Люсе. <...>

В Москве на ее долю выпала вся теперь неразделенная тяжесть общения с инкорами, с приезжающими в СССР иностранными коллегами и другими озабоченными моей судьбой людьми; с московскими и немосковскими инакомыслящими и просто посетителями. Надо видеть это, чтобы понять всю физическую и психологическую тяжесть этих контактов. <...>

Дела, которыми занимается Люся, вовсе не только мои (мои в малой мере), на нее одну лег весь тот правозащитный груз, который раньше лежал на обоих (передача материалов о новых арестах и судах, о ссыльных, об условиях в местах заключения, всевозможных нарушениях прав человека, огранизация пресс-конференций для тех, кто сами не могут этого, активное участие в работе Хельсинкской группы; посылки и бандероли — это, быть может, главное, и др., всего не перечислишь!). Люся (как, впрочем, и я) далеко не здоровый человек, она не зря инвалид второй группы; сказывается контузия и многое другое, в особенности операция щитовидной железы 9 лет назад (написано в феврале 1983 года), и, конечно, не самый молодой возраст, целая жизнь по принципу «жить, не жалея себя». <...>

Говорят, человек, лишенный связи с внешним миром, становится живым мертвецом. Мне кажется, что я в своей фантастической горьковской изоляции не стал мертвецом; если это так, то только благодаря Люсе».

[1. С. 790—795]