Давыдов Георгий
Sainte Russie
Георгий Давыдов
Sainte Russie
Я люблю плыть из Астрахани в Москву, на старом теплоходе, который пыхтит, дудит, дрожит, воняет машинным маслом и скверной готовкой с корабельной кухмистерской, к тому же набит грязными цыганами, спящими вповалку на мешках с воблой, которую задешево скупают в Астрахани и потом втридорога торгуют по всему поволжью и наторговывают на этом, казалось бы, неприбыльном деле; жарко, парко, не так, конечно, как в самой Астрахани, деревянно-каменной, с вековой пылью, въевшейся в дома, мостовые, пустыри, ощипанных жалких куриц, не так, как в степях вкруг Астрахани, но все равно жарко, на железном теплоходе, под калящим весь день солнцем, отражаемым волжской тяжелой синей водой и не отпускающим даже ночью, когда все знает присутствие его, горячего, большого, за краем воды или леса или поля.
Каюта - любая каюта: на корме, чтоб все время донимала вонь общедоступного гальюна и перебивалась еще сгоревшей стряпней, на носу, где всегда шум - шум глупого баяна, глупой радиолы, в середине, где шум набирающей и сбавляющей обороты машины - тук, тук, тук, тук, под который все же хорошо спится, или под палубной лестницей, по которой весь день стучат ноги вверх-вниз, и от лестницы в каюте полутемно, но в такую жару нельзя и пожелать лучшего. От истертого половика пахнет псиной, полка продавлена, стены - переборки - тонки, и время от времени слышен смех, разговоры, застолье, ругань попутчиков, но не сидишь у себя - обходишь теплоход, и если сидишь, то на носу или корме: ведь когда хочется смотреть в даль, которая надвигается на тебя, когда - в даль, которая уходит, когда сидеть с прикрытыми глазами и чувствовать только толчки теплого ветра или водную пыль, которую, поднятую винтами, ветер сбивает на палубу, на тебя, оставляя мелкими каплями на подлокотниках шезлонгов, на поручнях палубы, на корабельных кругах.
Сидеть, сидеть; видеть бесконечную даль; видеть отвесный рыжий, красный, желтый берег, пологий зеленый берег, видеть леса, край которых резко очерчен и отделен от глубокого, полного, дышащего и живого здесь на воле неба, перелески, пробивающиеся сквозь бесконечные степи, черные затоны, мостки: для рыбы, мальчишьих "солдатиков", белья, - видеть коров, чувствовать ветер, летний, степной, который доносит мычанье, запах навоза и черных слепней, глухих, безразличных к хлопкам, и настырных, и злых оводов с зелеными головами, видеть в самой дали баржу, которая еле тащится, или ту, что ближе и ближе к теплоходу, и провожать ее глазами, когда она наконец начнет обходить: белье на веревке, ребячьи штаны, тельняшку, обмасленную рубку, почерневший от копоти флаг, жену моряка, приложившую руку ко лбу и глядящую на тебя, на весь теплоход, так же как и всегда, без всякого любопытства, как глядят на все - предмет, корабль, человека, - что движется мимо; и провожать до того сонную на жаре низкорослую псину, но тут встрепенувшуюся и смешно стоящую враскоряку и глядящую на теплоход в раздумье - тявкать или молчать; и видеть только воду, долгую, пустынную, разлитую вширь и вдаль воду, черную далеко, синюю ближе и зелено-темную совсем вблизи или просто темную в тени теплохода, пропустить время обеда и потом есть холодную жалкую уху, холодный прошлогодний картофель, пить, напротив, теплую противнуюводку, под работу корабельной машины, от которой вдруг звякнет и едва сдвинется посуда.
От жаркого дня спасенье - только ночью. Но спать до самого Царицына невозможно. Буфет открыт, и сонная буфетчица с алыми губами, обвислыми предплечьями, почти закрытыми глазами нальет теплого прокисшего лимонада и подаст хлеб с высохшей семгой; идешь на палубу. Ночью теплоход обгоняют браконьерьи моторки, крики, брань, торговля, моторки несутся рядом с теплоходом, какая-то рожа кричит и машет руками, вот сговорились, из моторки в иллюминатор втягивают двухаршинного матового черного осетра или пару чалбышей, и моторка стремительно отваливает вбок, оставляя в кромешной темноте белый яркий след на короткое время. Скоро все повторяется: опять теплоход нагоняют моторки, опять идет торг, уже неудачный, брань, рев моторки, белый шипящий след, едва различимая волна, и так до рассвета. Закрыть окно значит заточить себя в духовой шкаф, а мятая занавеска не скроет шума моторов и выстрелов, которые раздаются в отместку за незаключенную сделку с лодок, отплывших далеко в темноту.
Утром - если идет теплоход по широкому месту реки - просыпаешься от прохлады тумана, затянувшего всю воду, но пропадающего с первым солнцем, снова палящим, опять идешь завтракать, опять сидишь на носу или корме, шуршишь подшивкой затрепанных, третьего дня астраханских газет, пустых, ненужных, как и все газеты, - от нечего делать, стоишь над шахматным столиком с недоигранной кем-то партией, продолжаешь игру за обе стороны, слушаешь чужой разговор - "...вот, Петенька, так и мы плыли в пятьдесят шестом году, когда это стоило всего-навсего...", идешь по коридорам, считаешь арбузы, которыми набит теплоход: и трюмы, и каюты, и закоулки, прижимистые волжане везут их из дешевой на арбузы Астрахани.
Душная пыльная Астрахань давно позади: ее толкучие вороватые базары, набитые гремучие трамвайчики, старые улицы с одно-, двухэтажными деревянными и поблекшими некогда крепкими каменными домами, дворы с грязными белыми курами, бледными детьми и сохнущим бельем, бегающие глазами торговцы икрой, рыбой, знаменитые помидоры в два кулака, вожделенные арбузы - от ярко до бледно-зеленых, так себе дыни, дикая конопля, растущая в городе, разноплеменная толпа, грязные клопиные гостиницы с пьяными блудливыми горничными и грязными нерусскими торговцами, тесный затхлый почтамт, с которого надо исхитриться дать телеграмму и нельзя позвонить, потому что сломаны телефоны, линия, не слышно, попадешь не туда, скучный пустующий кремль со знаменитой большой церковью, вызывающие провинциальные девицы, мечта которых - Москва, Москва, нищие, христарадничащие калеки на культях, вроде послевоенных памятных еще "самоваров", грязные забегаловки и цирульни, ночные комары и ночная тягота жаркого, душного города.