Однако Саймон нечасто подвергался нападкам своей ровни. Его уважали за уравновешенность и рассудительность, считали настоящим мужчиной, ища его расположения и дружбы. Сам же он никогда и никому в друзья не набивался, не придавая особого значения тому, что думают о нем другие люди, и, казалось, ни к кому не питал теплых чувств, кроме, быть может, Фалка Монтлиса и Алана, к которому относился дружелюбно и в то же время немного насмешливо. Иногда Саймону доводилось видеть своего отца. Это случилось несколько раз, когда Саймон сопровождал Фалка в его поездках в суд, где разбиралось спорное дело между Фалком Монтлисом и Джеффри Мэлвэллетом о владении какими‑то земельными участками. Было весьма сомнительно, чтобы Джеффри Мэлвэллет обратил на Саймона свое внимание, но однажды на суде в Бедфорде Джеффри, лениво осматриваясь вокруг себя, неожиданно заметил устремленный на него слишком уж пристальный взгляд пажа своего врага. Этот юнец сидел, опершись подбородком на руки и со спокойной наглостью уставившись на Джеффри, который смерил нахального пажа холодным взглядом, брошенным с высоты величия Мэлвэллета. Но когда их взгляды встретились, какой‑то странный блеск в глазах Саймона заставил Джеффри Мэлвэллета сразу же отвернуться, и краска залила его щеки. Саймон же продолжал наблюдать за своим отцом. Нет, вовсе не из желания досадить, а просто потому, что Джеффри был ему интересен и хотелось получше рассмотреть, что за человек его отец. То, что Саймон видел перед собой, было недурно, но особого восторга не вызывало. Джеффри был рослый и стройный мужчина с мягким, вкрадчивым голосом, изысканно одетый и – если верить Фалку Монтлису – гордый и высокомерный, как сам Люцифер. В коротко стриженных волосах Джеффри уже виднелась проседь. У него были такие же, как у Саймона, глаза и такие же густые и прямые брови. А вот губы пухлые и мягко очерченные, совсем не такие, как у Саймона, и лоб гладкий. У Джеффри Мэлвэллета был еще один сын, тоже Джеффри, всего на два года старше Саймона, но Саймон его ни разу не видел.
Во взаимоотношениях между Аланом и Саймоном многое очень быстро переменилось.
Алан подпал под влияние Саймона и был предан ему. Саймон принимал эту преданность и покорность, отвечая на них ненавязчивым покровительством. Они часто играли вместе, и Саймон легко становился первым во всяком спортивном единоборстве, кроме самых безобидных и легких. Игра в шары чаще приносила успех Алану. Другое дело – мяч. Алан с грустью признавал, что ему далеко до Саймона, игравшего обнаженной рукой и наносившего удары с такой убийственной точностью и силой, что Алан охотнее уклонялся от мяча, чем посылал его сопернику ответным ударом. Менее искусным был Алан и в стрельбе из лука, и Саймон, не скрывая легкой насмешки, наблюдал за его тщетными усилиями получше натянуть тетиву, отчего юный Алан так раздражался, что промахивался еще сильнее, чем всегда. Саймон попробовал обучить Алана драться дубинкой с железным наконечником, осторожно пуская ее в ход, чтобы не причинить Алану вреда. Однако Алану, которого никак нельзя было упрекнуть в нехватке смелости, не по душе пришлась столь глубокая и примитивная забава, и обучаться этому искусству он не стал. Алан любил соколиную охоту, травлю дичи, был хорош в подвижных и веселых играх и умело фехтовал. Рыцарские турниры не очень привлекали его, он избегал участия в подобных развлечениях и, оставаясь в четырех стенах, охотнее бренчал на своей арфе и сочинял изысканные романсы, посвященные многочисленным дамам его сердца. Он рисовал, писал стихи и больше всего на свете любил песни трубадуров, сочиненные сто лет назад. Он был любимцем дам и в пятнадцатилетием возрасте уже волочился то за одной из них, то за другой в свите прочих вздыхателей. Саймону это не нравилось и казалось пустой тратой времени.
– Ты был когда‑нибудь влюблен? – с томной грустью в голосе спросил как‑то Алан Саймона.
Они сидели в комнате под крышей замковой башни, Алан был занят игрой на арфе, а Саймон прилаживал тетиву к своему новому луку.
Не отрываясь от дела, Саймон состроил презрительную гримасу.
– Любовь, любовь! Вечно ты об этом! Не был я влюблен и не знаю, что это такое!
Склонив свою красивую голову чуть набок, Алан прикоснулся к струнам. Тихо прозвучало несколько грустных аккордов. Темные глаза Алана засияли, он улыбнулся.
– Ты не знаешь, что такое любовь? Неужели нет такой девицы, которая волнует твое сердце?
– Нет. И ничего я этого не знаю, – ответил Саймон.
Алан отодвинул в сторону арфу и скрестил свои стройные ноги, приняв удобную позу. На нем была накидка из ярко‑синего бархата с отделанными золотом длинными рукавами. Драгоценный камень, сверкающий в мочке левого уха, золотой перстень на пальце, усыпанный самоцветами золотой пояс, схватывающий накидку в талии – как отличалось это убранство от лишенной украшений длинной темно‑красной мантии Саймона, высоких башмаков на его ногах… Саймон до сих пор гладко зачесывал длинные волосы от лба к затылку, хотя в моду уже вошла короткая стрижка. Ему было шестнадцать лет, и он уже достиг шести футов росту, имел мощные мышцы, атлетическую спину и железные руки, сильные, как у медведя. Рядом с изящным Аланом Саймон казался гигантом.
Затая улыбку, Алан пристально смотрел на Саймона.
– Мои сестры не так уж плохи на вид, – заметил он, смеясь одними глазами. – Элен, быть может, чуть миловиднее, чем Джоан.
– Миловиднее? – отозвался Саймон, по‑прежнему не отрываясь от дела.
– Какая из них тебе больше нравится? – вкрадчиво спросил Алан.
– Не знаю. Никогда не думал об этом.
Саймон мельком взглянул на Алана, и вдруг по его лицу скользнула улыбка.
– Ты допускаешь, что одна из них должна волновать мое сердце?
– А они не волнуют? Ты не чувствуешь ни малейшего сердцебиения в их присутствии?
Саймон натянул новую тетиву, проверяя, хороша ли она.
– Сердцебиения? – переспросил он не сразу. – Какая чепуха! Мое сердце бьется, когда я попадаю стрелой в цель или укладываю соперника на обе лопатки. Или еще когда сокол на охоте нападает на добычу.
Алан вздохнул.
– Ах, Саймон‑Саймон, неужели ты такой бессердечный и никогда не влюблялся?
– Говорю тебе, я не знаю, что такое – любовь. Меня это не волнует. Я думаю, все это выдумали чувствительные юнцы.
Алан засмеялся.
– У тебя не язык, а жало, Саймон!
– Если это заставило бы тебя проводить время, как пристало мужчине, а не вздыхать и стонать от любви, было бы совсем неплохо.
– Нет, я не согласен с тобой. Любовь – это все, она дороже всего на свете. Настанет такой день, когда ты поймешь, что я прав.
– Неужели? – съязвил Саймон.
Алан вздохнул.
– Саймон, что у тебя вместо сердца? Не глыбу ли гранита носишь ты в своей груди? Никто для тебя ничего не значит. И я тоже? И милорд? Ты никого из нас не любишь?
Саймон отложил в сторону лук и занялся стрелой.
– Ты похож на хныкающего младенца, Алан, – упрекнул он своего друга. – Чем бы ты хотел быть еще, кроме того, кто ты уже есть?
Алан протестующе простер к Саймону обе руки.
– Это не то, чем бы я хотел быть для тебя! – воскликнул он. – Я отдал тебе мою дружбу, а что взамен дал ты мне? Есть ли у тебя хоть искра дружеских чувств ко мне, Саймон?
Саймон между тем отобрал еще одну стрелу и, почти с нежностью проведя рукой по ее широкому оперению, задумался, глядя на Алана, отчего тот вскочил на ноги, и кровь бросилась ему в голову.