А дни, сменявшие такие вот ночи, были гнусным, запуганным детством, в котором царили страх смертного греха, Страстная пятница и первый день поста. Детством, раздавленным тяжелыми траурными покрывалами, детством, кравшим детей.
Не все еще сказано, нет. Преступные руки вцепились в колесо судьбы: многие так там и остаются, сильные новорожденные, задушенные пуповиной, а ведь… «они только одного хотели — жить».
Вслушайтесь, ночь полна детских криков — долгих душераздирающих криков, прерываемые стуком резко захлопнутого окна, отрывистых и протяжных криков, захлебывающихся от удушья и умирающих на детских губах, пронзительный зов, брошенные в вечную пустоту мужские или женские имена, злорадный смех, обрушивающийся каскадом презрения, расплывчатые жалобы, мужеподобный писк новорожденного. Все эти крики, смешиваясь на лету с осенними листьями, поднимаются над садом, словно запах росы, прелости или скошенного сена.
То был истинно парижский сад, где я нашла себе укрытие. Из‑за бересклета выходит совершенно бледный мужчина, останавливается, кланяется, пожимает кому‑то руку в пустоте и медленно идет дальше, снова останавливается, кланяется, пожимает несуществующую руку, и уходит, осторожно ступая по белому щебню и не заходя на газон… Вдруг появляется другой, с пылающим лицом, воспаленными губами, он заметил меня, увидел это убежище в углублении стены, скрытое ужасными зарослями фуксий. Кругом плющ, копоть, растерзанные пальцами бегонии и расчерченные мелом «классики». Сделав непристойный жест, мужчина приближается, но у меня есть множество хитрых уловок, и вот уже другой вылезает в окно, в исступлении, размахивая руками, словно мельница, на губах выступает пена: «они меня обокрали, мерзавцы», его усмиряют. Теперь появляется женщина. Сложив руки под подбородком, она рвется вперед всем своим телом, бесформенным, оплывшим, обрюзглым, завладевшие ею видения навевают на нее подобие улыбки, которая тотчас застывает, поскольку наверху появляется мертвенно–бледное лицо, которое пытается протиснуться сквозь прутья клетки, сначала напрямую, затем боком, но все напрасно, после чего из окна свешивается белая исхудавшая рука и тихонько раскачивается до самого вечера, словно белье на ветру.
Лживая, улыбчивая свора (родственники и доктора) кружит вокруг братской могилы в саду дома умалишенных, саду моего детства.
Жалкие смешные существа, их страдания, что дают о себе знать, оттого что были слишком возмутительными, страдания побежденные, бессильные, идиотские. Послушайте их: а-б-в-г-д я разучился говорить, 1-2-3-4-5 я разучился считать.
Какое вам дело до деревенского юродивого или местной сумасшедшей? Продажная совесть, перебитый хребет — и таких полным–полно на улицах, разве нет? А еще другие существа, которым уготована близкая смерть или лучшая доля, не сегодня–завтра они сгинут на базарах, в портах, в скверах, под мостами.
Живые обломки всевозможных крушений — нищета или отчаяние — потрясенные обретают друг друга на крошащихся кромках набережных. Потрясенные, увидев друг друга лицом к лицу, в своей человечности, и раз уж взгляды скрестились, происходит обмен банальностями, избитыми словами, не имеющими никакого смысла и полными значения. Лишь им одним, вернувшимся издалека, дано так говорить… о пустяках. И кажется, что в ответ на звук этих голосов сама земля становится тверже под ногами. Река несет мутные воды, распространяет зловонный смрад. Над мостами город, за городом — поля. А в городе и в полях — зыбучее море человеческих взглядов.
Нет ни одного, который не скрывал бы какой‑нибудь тайны, какой‑нибудь истории, то есть ответ, призыв, объяснение. Светлые, чистейшей воды взгляды, в глубине которых мутнеют какие‑то пятна и нити: водоросли и человеческие останки. Взгляды чудовищные, мрачные и гноящиеся, иные немые, другие мечтательные, взгляды, что умеют ненавидеть и презирать, взгляды влюбленные и доверительные, взгляды, сквозь которые проглядывает какая‑то цель, какая‑то воля, взгляды, что утоплены желанием в крови. Все эти взгляды я разглядела сквозь один; в настойчивом и потерянном в мертвенной бледности оголодавшего человека взгляде, который, казалось, требовал отчета у всех слабых мира сего, у всех на свете побежденных.