Выбрать главу

Мне случалось жалеть мать, когда ей досаждал брат, тогда я говорила, что он высокомерен; но когда она тайком забирала мои книги, я принимала сторону брата и испытывала ужасное облегчение, если он заставлял ее страдать. Я защищала Катрин от Жака, ибо она, как и я, остро ощущала все зло нашего дома и никогда не смеялась, но я была за него, за его веселье и смех, когда Катрин представала в моих глазах тенью священника. Я любила свою сестру и восхищалась ею из‑за этого духа противоречия, который проявлялся в ней на каждом шагу. Так, во время воздушной тревоги, когда все сидели в подвале, она захотела подняться на крышу, посмотреть на дирижабль, из‑за чего вышла маленькая сцена, которая благополучно разрешилась, несмотря на «серьезность обстоятельств». И она поднялась, я была на пять лет младше, я разрывалась между материнской осторожностью и возбужденным состоянием сестры, но все же пошла за ней следом, не желая признаться, что узкая железная лестница, круто идущая вверх по спирали, как на Эйфелевой башне, сама по себе вызывала у меня головокружение. Мы забрались на крышу, мы были выше «всего Парижа», над нашими головами скрещивались лучи прожекторов. Я любила Катрин, любила за то, что всякий день, по всякому поводу, она была против матери. Но я чувствовала себя страшно далекой ото всех, я еще могла разобраться в том, что хотел каждый из них, но не умела выразить собственную реальность никому на свете.

В скором времени я утратила веру, отказывалась ходить к мессе и причащаться на страстной неделе. Мой брат, видя, что я являюсь предметом всеобщего осуждения, сказал мне как‑то раз: «Вот увидишь, мы с тобой еще повеселимся». Я сдержалась, желая «быть любезной» и не показывать виду, что его слова и сам тон мне неприятны. «Но чего же ты хочешь?».

Как‑то брат спросил: «А что ты думаешь о господине аббате?» Я все выложила ему, как на духу: наконец‑то слова были найдены, брат помог мне, я сбросила с плеч тысячекилограммовый груз. Пришлось поговорить и с матерью, она сидела за письменным столом над бухгалтерскими книгами, перед ней были фотографии отца.

«И ты смеешь обвинять господина аббата… Понятно, ты заодно с Жаком, ты не ходишь в церковь, а он распутничает, вы сговорились оклеветать его». Такой сцены я в жизни не видела. Но на этот раз я уж отвечу, все скажу, и действительно все сказала, ничего не упустила. Мать была сражена, ее лицо покрылось мертвенной бледностью, но мне уже было все равно, и поскольку она продолжала обвинять меня в «низменных чувствах», повторяя, что священники — святые люди, я не испытывала ни малейшей жалости. Наконец, она стала умолять, чтобы мы сменили тон разговора: «Надо же, я столько для тебя сделала и как ты со мной разговариваешь, у тебя просто каменное сердце». Прислонившись к комоду, я ответила: «Нет, не каменное, мраморное, мрамор холоднее». Атмосфера накалилась: мать отстаивала свои права на мою нежность, ведь она «дала мне жизнь и столько за мной ухаживала». У меня вырвался какой‑то странный смешок, и я тут же возразила, что ей не дождаться от меня благодарности, она могла бы дать мне умереть, «уж лучше бы мне ювсе не родиться». Она откинулась на спинку кресла, закричала, что я сама не знаю, что говорю, совсем потеряла голову. Я вышла, без единой слезинки, без тени сострадания. Стоило мне заговорить, и все было сказано: последнее проклятье опустошило меня, освободило тело от мускулов, крови, костей. Я испытала странное облегчение, отрывавшее меня от земли, бесцветную радость, лишенную малейшего отзвука.

Право же! Ей хотелось, чтобы вокруг меня каркало воронье, ухали совы, шелестели летучие мыши, слышалось лживое шушуканье и все гадко шевелилось? Ладно! Зато все сразу стало ясным и прозрачным, как этот летний полдень. Я вышла в сад; над берегом порхали белые бабочки, тучи мошек ринулись мне в лицо; удивляясь, что я обращаю внимание на столь простые вещи, я долго сидела у самой воды, и здесь ко мне пришла уверенность, что жизнь покорится моей мечте, что я не пропаду: буду страдать, но жить.

Начиная с этого дня, который казался таким спокойным, безмятежным, крик моего существа хлынул на бумагу. Эти строки воплощают мою бездеятельность: «Смогу ли я когда‑нибудь оставить отметину своей юли на реальной жизни! Стоит мне оказаться с кем‑нибудь, и я сразу перестаю быть собой, что же делать? Неужели я навсегда обречена терпеть все вокруг, не имея сил это изменить?».