«А ещё мне, кроме фабрики, нужна молочная ферма! – совсем уже разошёлся военный, также освежившись водкой. – Потому что на кой мне одна фабрика, если нету фермы? И эти, в серых халатах. Марш-марш на утреннюю дойку, и чтобы руки за спиной! Но Приходьку я завфермой не поставлю! Нет, брат, шалишь! Он, конечно, тоже бывший комдив, но я помню, кто меня в 87 заложил зампобою, что я продал три дальномера и ящик фейерверков…»
«Приходько – это, очевидно, однополчанин Григорьевича, - от нечего делать стал переводить Сакуров, - комдив – это командир дивизиона, зампобой – заместитель комбрига по боевой подготовке, дальномер – это оптический прибор для определения стрелковых дистанций, фейерверки – это имитационные снаряды для демонстрационных стрельб. Одно непонятно: кому на хрен понадобилось покупать у военного эти примитивные даже для 87 года громоздкие приборы и ящик взрывоопасного фуфла?»
«В общем, пришлось мне у грузина пожить неделю, - продолжал Семёныч, - потому что вина у него навалом, закуски – тоже, а тормоза со сцеплением такая канитель, что за один день не справишься…»
«Да раньше все люди были братья! – почти рыдал Жорка. – Н у, те, что жили внутри Союза, потому что какие там наши братья в США или Юнайтед Кингдом (142)? И все наши внутренние братья могли жить, где хотели. Таджики – в Мелитополе, белорусы – в Бишкеке, узбеки – в Моршанске, русские – в Биробиджане и Армавире, а евреи с армянами – в Москве и Ленинграде. И все говорили по-русски. И везде, по всему Советскому Союзу, кроме Грузии с Арменией, всё делопроизводство велось на русском языке. Потому что во всех республиках, за исключением разве что Армении, жили славяне. Где теперь, я спрашиваю, эти славяне? Теперь они все бедные беженцы! Живут Христа ради в бывших колхозах, в летних бараках, где раньше студенты во время летнего трудового семестра жили, а нынешние хозяева сельских акционерных обществ, такие же, между прочим, славяне, над ними измываются…»
«Прав Жорка, - спокойно думал Сакуров, некогда переживший и ужас локального конфликта, и тяготы вынужденного переселения, - сколько людей с места согнали, не меньше, чем в Гражданскую. Но, что самое смешное, вслед за славянами из бывших советских республик стали переселяться и их коренные жители. Только славяне нынче по бывшим колхозам в летних бараках в качестве Христа ради подёнщиков, а коренные – в Москве с Питером в качестве преуспевающих коммерсантов. Эх, Россия, мать моя, не любишь ты чад своих…»
Думая так, Константин Матвеевич вспомнил недавнюю телепередачу про беженцев с лицами откровенно славянской национальности и их Христа ради работодателя, с таким же лицом. Тот гнал своих братьев славян из бараков, хотя на носу маячили морозы, и мотивировал свои действия тем, что бараки ему нужны на дрова, а братьев славян, которые самовольно заняли акционерное имущество, он видит впервые. И что ещё пусть спасибо скажут, что просит он их по-хорошему, без собак и милиции.
«Да куда ж мы зимой с детьми! – плакались беженцы в камеру. – Он ведь сам нас сюда пустил, чтобы мы ему сахарную свеклу помогли вручную убрать! А теперь гонит и даже обещанных денег, по сто сорок долларов на одного подёнщика, отдавать не желает!»
«Какие деньги? – благородно и безбоязненно возмущался в ту же камеру хозяин акционерного общества, он же бывший председатель колхоза, он же работодатель, патриот и сопредседатель местного отделения партии «Наш дом Россия» (143). – Впервые вижу!»
«Наш паровоз вперед летит!» - перешёл на политическую музыкальную тему балалаечный виртуоз Мироныч.
В это время Семёныч, отремонтировав до кучи и подвеску, а также съев ещё пару порций самогона, свалился под стол. Варфаламеев тотчас прекратил медитировать и выдал очередной хокку:
Глава 57
Зима прошла как кошмарный сон. Односельчане пили так, что чертям было тошно. Сакуров только успевал гнать самогон. Жорка только успевал мотаться в Болшево за пенсией. Семёныч гнал свою долю инвестициями сына. Варфаламеев рассчитывался натурой в виде закуси. Военный с Миронычем строго сидели на хвосте. Петровна, сволочь, повадилась пить наравне с мужиками. Иногда случался Гриша. Он тоже сидел на хвосте, но у него занемогла жена, и Гришу не гнали. Тем более, что Гришина жена занемогла раком, и врачи обещали ей полгода, от силы – месяцев восемь. И никто, кроме наполовину нерусского Сакурова и контуженного Жорки, не жалел ни Гришу, ни его жену. По Грише, кстати, тоже не было видно, что он переживает. Тем не менее, Гриша очень изменился внешне: он похудел и постарел одновременно за какие-то два месяца с момента получения рокового известия. Но поведение его осталось прежним: Гриша также угрюмо сторонился людей в трезвом виде, и также впадал в полуидиотское веселье в пьяном. А когда его спрашивали о жене, он больше рассказывал о дороговизне лекарств, но не о ней самой. И ещё Гриша любил спьяну вспоминать молодость, свои охотничьи подвиги и войну, когда Гриша был совсем пацаном.
«Стою я, значить, у керосиновой лавки с бидоном, - рассказывал он, заседая в тёплой компании Семёныча, Жорки, Варфаламеева, Мироныча и Сакурова, - а немец уже пришёл. То есть, в город пришли только разведчики на мотоциклах, потому что ихняя основная армия осталась в Павелеце. Ну и что, что разведка? Керосин-то нужон завсегда, и без немца, и с немцем. А к тому времени, надо сказать, вся советская власть закрылась, а что могли – вакуировали. В обчем, конторы закрыты, лавки – окромя керосиновой и хлебной – заколочены. И в это время – аккурат я приблизился к окошку с краном – идут по улице навстречу друг другу наш и немец. Немец в кожане, в каске, в сапогах, весь в бляхах и автомат в руках наизготове держит. Наш в драном пальто, без шапки и в одном галоше, потому что в жопу пьяный. А потому пьяный, что винную лавку заколотить – заколотили, а содержимое вакуировать не успели. Вот её с утреца и грабили. А этот, который без шапки, навстречу немцу и попадись. И нет, чтобы при виде вооружённого до зубов оккупанта свильнуть в переулочек, дальше навстречу немцу прёть и даже чевой-то петь пытается. Немец, я вам доложу, ажно обомлел! Но, видно, тренированный был мужчина, потому себя в руки взял и нашего очередью из автомата так на землю и положил. Потом посмотрел на нас, что за керосином стояли, строго, сказал «Руссиш швайн» и пошёл дальше город завоёвывать…»
«Лихо! – мысленно восхитился Сакуров. – Тут тебе немцы в город входят, а эти винную лавку грабят. И нет, чтобы награбленное домой тащить, надираются на месте и прутся навстречу вооружённым до зубов оккупантам. Да ещё и песни поют…»
«А я помню, как в Лопатино немца ждали! – поддержал военную тему Семёныч. – Меня тогда по малолетству в деревню на лето к тётке отправили, а потом война, отца со старшим братом мобилизовали, мать с тремя сёстрами в Москве, ну, думает, пусть сынок в деревне остаётся. Вот я сижу у тётки, гусей караулю, осень, в общем, и, гляжу, сельсоветчики с председателем на одной кобыле и двух меринах в Желтухинский лес подрали. Они – в лес, а я – домой к тётке. А напротив тёткиного дома, если кто помнит, стоял дом Егора Колотовкина, который председатель сельсовета и в Желтухинский лес удрал. И вижу я, как к его дому подходит местный колхозный пекарь, дядька Блинок. В руках берданка, за поясом – топор. Ну, говорит он бабе Колотовкина, сама добро отдашь, или силу применять надо? А та как стояла с платком, которым мужу махала, так и остолбенела. Ты, чё, грит, Вася, белены объелся, аль угорел с работы? А Блинок: и ничего, грит, не объелся, а так как власть теперь меняется, то гони своё добро новому её представителю. Да какой же, говорит, ты представитель, если немцы пока ещё возле Павелеца на своих танках буксуют. А такой, грит, да как бабахнет из своей берданки, да как гаркнет «Хайль Гитлер!»