Выбрать главу

«Карл, ты совсем старик», – повторила она с откровенностью, которая, честно говоря, не слишком меня порадовала.

Я был сильно взволнован; в нефе стоял запах пыли и Бога – иными словами, пресный запах ладана. В ее жестах угадывалось желание. Эти пальцы, эти глаза все еще хотели меня, а может быть, это я все еще хотел их, как бы сильно они ни изменились, какими бы чужими ни выглядели.

«А ты тоже постарела, – со смехом шепнул я ей на ухо. – Совсем развалиной стала…»

И притянул ее к себе.

«Негодяй!» – воскликнула она.

«Потаскушка!» – парировал я.

И мы рассмеялись. Мы смеялись, как в былые годы. И долго обнимались в полумраке. Даже захоти я скрыть свое желание, мне бы это не удалось.

«Идем», – сказала она.

И мы отправились к ней. Она давно развелась с Жаном, который оставил ей роскошную квартиру на авеню Ла Бурдоннэ. Этот третий развод обеспечил Изабель огромное состояние, в обмен на которое ей пришлось отдать Жану двоих своих детей, – она ужасно страдала от разлуки с ними. В общем, она родила пятерых детей, а жила одна. Сенесе был прав: она пила беспробудно. Было только девять часов утра, а она успела уже осушить три или четыре стакана виски. Ее дыхание отдавало спиртным. Она еще была красива, стройна и держалась по-прежнему прямо, разве что слегка располнела. Но глаза сохранили былую, яростную синеву.

«Терпеть не могу зависеть от этих гребаных мужиков, – несвязно бормотала она. – Этим придуркам всегда только одно и нужно, у них такие дурацкие цели…»

Я горячо поддержал ее, охотно признав, что у женщин-то все цели в высшей степени благородны, – лишь бы меня не спрашивали, в чем они выражаются.

Мы нежно обнялись, хотя, признаться честно, я так и не смог победить в себе род смущения, объяснимого то ли ранним часом, то ли запахом виски, то ли воспоминаниями о внутренней скованности, которой Ибель, как и я сам, была подвержена в такие минуты. Наверное, нам никогда не удастся любить друг друга по-настоящему. И мы вечно будем обращаться друг с другом как неумелые подростки, терзаемые вожделением и страхом. Возраст, который придает деревьям, камням, монументам, картинам и виолам особую значимость, особое величие – добавляя к их незыблемости патину и красоту старины, а также большую или меньшую, но всегда пугающую ценность, которая со временем только возрастает, – кладет на человеческие тела печать чего-то, внушающего ужас и полностью противоречащего понятию незыблемости. Никто из нас не может назвать привлекательным то медленное, но упорное и неотступное сползание в деградацию, когда все вокруг постоянно напоминает о гибельном, неизбежном конце. Желание не так сильно влечет вас к тому, кого уже коснулось, овеяло мертвящее дыхание небытия. Вы сжимаете в объятиях существо, к которому тянется рука смерти, готовой поглотить свою жертву. Это тело еще можно ласкать, но желать его почти невозможно. Бесстыдство и любовное умение, приходящие с годами и привычкой, позволяют иногда возместить дефицит желания, но заставить себя поверить в привлекательность смерти очень трудно.

Оставались ее глаза, невероятное, непобедимое детское упрямство ее взгляда. Эти огромные глаза не то чтобы уменьшились, но как-то впали, хотя окружавшие их тоненькие, подвижные, смешливые морщинки даже создавали иллюзию того, что они стали больше, а веки – тяжелее; лицо сделалось шире и слегка огрубело, голос, когда-то ломкий, звучал теперь хрипловато – чему, верно, способствовал и алкоголь – и утратил прежние ласкающие интонации.

Ее глаза блестели в темноте. Мы лежали, не обнимаясь, просто поглаживая друг друга. Я целовал ее волосы. Изабель барабанила кулачками по моей спине.

«Ах ты, старик-старичок! Старичок со старушкой – вот кто мы такие!» – твердила она с непонятным удовольствием, хотя, казалось мне, могла бы проявить побольше милосердия.

Мне чудилось, будто я вернулся в детство и стою в медицинском кабинете бергхеймской школы, подвергаясь врачебному осмотру. Она нашла, что я стал выше ростом, – а я попросту не усох с годами. Может, я и поседел и обрюзг, но был полон решимости защищать свой рост, все мои сто восемьдесят два сантиметра, ни больше, ни меньше. Мне хотелось быть благодушным, мудрым, отечески добрым – отцом ребенка, которого она могла бы мне родить, – ведь родила же она других пятерых. В ней еще сохранилось что-то юное, – не могу даже сказать, в чем именно это выражалось, чтобы не ошибиться; может быть, в манере ходить, сидеть, подвернув под себя ногу, сбрасывать туфли одним резким движением, курить без передышки.