В один из таких майских вечеров я вернулся часам к шести, угнетенный своим безвыходным заключением, длившимся более трех лет, сел на стопку журналов, смахнул с телефонного аппарата кучу колготок ярких, теплых, радостных цветов, позвонил Ивэн и предложил ей поужинать со мной. Это была молодая клавесинистка, которая уже начинала пользоваться вполне заслуженным успехом, – я познакомился с ней на улице д'Агессо, у Эгберта Хемингоса. Она была очаровательна, хотя иногда в ней раздражали две черты – детское сюсюканье и страсть к светским развлечениям. Я подозревал, что ее очаровательное косноязычие было вполне сознательным, рассчитанным на то, чтобы вызвать у слушателя умиление.
«Хорошо, – ответила Ивэн. – Но я как раз собралась уезжать, мне нужно присутствовать на свадьбе Эрве-Мари в Ангене. Там должно быть ч-чудненько! Вернусь часика через два-три. Давайте встретимся вечерком, в девять-полдесятого, на авеню Бретёй».
«Вы ангел!»
Повесив трубку, я сдвинул груду шарфов с виолончельного футляра – они заслоняли гравюру XVIII века с портретом Виланда, которая прежде висела у меня в передней на набережной Турнель; вообще-то я не разлучался с ней с самого Бергхейма, храня при себе даже в пансионе. Пока я бережно складывал шарфы и благоговейно прятал их в стенном шкафу, явно предназначенном для хранения бакалейных товаров, скрипичных нот и электрических лампочек, зазвонил телефон – это была Ивэн.
«Я боюсь, мне будет с-скучно в этом Ангене. Может, составите мне компанию?»
Поупиравшись для приличия, я согласился. Она заехала за мной на улицу Марше-Сент-Оноре в шикарном сиреневом лимузине. Добравшись до Сен-Грасьена, мы слегка заплутались. Но вскоре целая куча беспорядочно брошенных машин позволила нам определиться. Все они Стояли на берегу озера перед роскошной виллой. По другую сторону участка, ближе к дороге, были воздвигнуты два павильона под полосатыми серо-белыми тентами, из которых открывался вид на все озеро. Мы подошли к накрытым столам. Снаружи было не жарко, зато под навесами царила знойная духота. И еще непривычно сильный, густой, сладковатый и теплый аромат травы – затоптанной, раздавленной, примятой, – к которому примешивались запахи холста и резины; все эти резкие, назойливые запахи сначала напомнили мне гимнастический зал в Хейльбронне, а затем вдруг пробудили тягостное воспоминание о ночном привале в лесу Сен-Жермен-ан-Лэ, где мы с Сенесе обернули голые ноги и туловища рваными газетами, а поверх них одеялами, чтобы спастись от холода, и, лежа в этих обмотках, как мумии, ухитрились напиться.
Ивэн поздоровалась со своими друзьями. Они начали обсуждать недавно записанный ею диск с музыкой Фробергера.[124] Приступились и ко мне с музыкальными вопросами. Я чувствовал себя стариком среди них. Мне хотелось уединения. Этот запах скошенной травы и сена, воспоминания о том холоде пятнадцатилетней давности и о том, как мы перепились тогда, непонятно почему мешали мне сейчас пить. Ивэн во что бы то ни стало желала, чтобы я попробовал «биск» – род жюльена из омаров. «Карл! Эрве-Мари! – вопила она во весь голос. – Этот бибиск просто чудо! Блеск!» Потом Ивэн нанесла мне удар в самое сердце, расхвалив исполнение Солура – молодого виолониста, с которым играла дуэтом для своей записи. Я был уязвлен тем, что она не выбрала меня, хотя наверняка отверг бы это предложение. Я больше не играл на виоле для публики, по крайней мере в концертах. Кроме того, я не был уверен, что Ивэн вообще когда-нибудь слышала мою игру. Я презирал Солура: он очень лихо исполнял старинную музыку, но с инструментом обращался так, будто смычок – это разливательная ложка, а виола – супница. И он орудовал ими вовсю. Впрочем, не буду врать, отчасти я им восхищался.
Я пошел к озеру и опустил руку в воду Ангенского озера – в холодную воду, смешанную с мошкарой, кишевшей над ней в надежде на грозу. Мне чудилось, будто я снова вижу водяных пауков с их легкими ножками, которые скользили, словно не касаясь воды, – точь-в-точь Господь на Геннисаретском озере, – и мшистые скалы, и старые лодки на Неккаре…