Отец умер на третий день после операции. Он один только раз пришел в сознание, и то очень ненадолго.
— Не говори, не утомляй себя, — сразу сказала ему мать.
Как будто он вообще мог что-нибудь сказать. Он только смотрел и его словно налитые тяжестью руки, нет, только пальцы дрожали мелкой дрожью, словно он дирижировал невидимым беззвучным оркестром. Я давилась слезами и, только когда он снова закрыл глаза, разрыдалась. Дело простое: почтовые вагоны не отапливают, вот и все. Потом в каком-нибудь отчете промелькнет фраза вроде: «Что касается отопления почтовых вагонов, то тут имели место отдельные недостатки, но в общем и целом можно констатировать…»
Злосчастный ли эпизод с доктором, смерть ли отца или раздраженное ворчание матери — кто знает? — были причиной тому, что с этого времени каждое полугодие отметки мои резко ухудшались. Возможно, причиной было все это вместе взятое, а возможно, ни то, ни другое, ни третье, а только мое собственное разгильдяйство и слабоволие. Не знаю. Несомненно, многие на моем месте сумели бы все преодолеть и еще решительнее взяться за дело, вполне вероятно, что и мне это удалось бы, если бы речь шла только о том, чтобы удерживаться на уже достигнутом уровне.
Я говорила себе: больше тебе не на чем ставить крест, вот уж и отец твой навсегда там, вместе со стометровкой, так что будет очень хорошо, если ты подналяжешь на учебу, от всей души тебе советую.
Однако уже сызмальства я была девчонкой с амбициями. Какого рода амбициями? На это мне трудно ответить. Возможно, это был всего лишь обычный щенячий апломб, впрочем, не совсем так, не совсем.
Когда я оставалась дома одна, я тотчас включала радио, находила какую-нибудь хорошую музыку или проигрывала мои любимые пластинки — их подарил мне Иван, — и в комнате словно сразу делалось светлее. Я носилась, танцевала, кружилась, вспрыгивала на стулья, отбивала чечетку на большом столе и одновременно, по ходу своей сумасшедшей хореографии, успевала вытирать пыль, — усталости я не знала. Я подтягивала баритону, певшему песни норвежских моряков (примерно так: бруххеменне-хоам-ламм-слифф-амальтам-виххенем-хенгер-халла-холла-сек и так далее), под «Ирландскую прачку» Вольера я отбивала чечетку и, танцуя, дирижировала скрипичным концертом Ми-минор Мендельсона.
Почему нет женщин-дирижеров (или дирижерш — вот чудное слово)? А я стану! Очень может быть. Почему бы и нет? Насколько лучше бы я выглядела, особенно со спины, чем какой-нибудь старый, облезлый кот, полы моего фрака грациозно всколыхнутся, когда я повернусь к публике после заключительного мощного аккорда и раздастся гром аплодисментов. (Реверанс с пыльной тряпкой в руке.) И среди этого грома прорываются голоса: «Вы только поглядите, вдобавок ко всему она дирижирует без партитуры!» (Реверанс.)
Да, конечно, но без партитуры дирижирует только тот, кто знает партитуру наизусть, мне можно было дать по шапке уже на сольмизации. Крест на карьере дирижера. Ребячество, конечно, но тем не менее крест.
А вот более поздний эпизод. Мы с Иваном сидим у какого-то композитора-песенника — прокуренные усталые губы, мешки под глазами, всклокоченные волосы, — я, разгоряченная, ловлю ртом воздух и чувствую — это успех. «Приятный голосок, — произносят усталые губы. — но ведь у каждой второй девушки такой приятный голосок». — «А Клара Шо? — говорит Иван. — Мало того что у нее отвратный голос, на нее и смотреть противно, фигура — мешок картошки, ноги — спички, прыгает, как коза, кому она нужна? Когда она получала премию на Весеннем фестивале, публика ее освистала и, если бы не милиция, разнесла бы в щепки все столы и стулья, а теперь она и вместо мяса к картофельному пюре в фабричной столовке, то и дело слышишь ее по радио. С нею просыпаешься, с нею засыпаешь. Эх!» Глаза над отечными мешками, несколько оживившись, смотрят на Ивана. «А ты, брат, зол! Ну да в этом-то и вся суть, садовая твоя голова. С нею ты просыпаешься, с нею засыпаешь — и примиряешься! На Весеннем фестивале что было, то было, но кто теперь помнит об этом на Летнем? Конечно, многие, но не все! Зато осталось: «Уважаемые слушатели, а сейчас перед вами выступит лауреат Весеннего фестиваля Клара Шо!» Аплодисменты. На Зимнем фестивале уже овация. Готово. После этого не будет иметь значения, если у Кларики невзначай отнимется язык, — кто-нибудь споет за нее из-за кулис. Не будет иметь значения и то, если папу Шо выгонят с радио и телевидения, там он, на манер продавца воздушных шаров, ловко связал в один узелок все нужные ниточки… — Композитор быстро пробежал пальцами по клавишам. — Все потому, что публика непостоянна. — Он встал и развел руками. — Вот так». Мы тоже встали, но он вдруг передумал, сел к роялю и заиграл. «Что это? Узнаете?» — «Оффенбах, — ответила я. — Да, интермеццо и вальс из «Сказок Гофмана». — «Даже я узнал, — вставил Иван, — я часто слышу эту мелодию». — «Еще как часто! А теперь послушайте-ка то же самое… Немного в другом ритме. Каково?» — «Вот это да! — в голос воскликнули мы с Иваном. — Это же «Карусель»!» — «Да, «Карусель», золотой диск одного моего знаменитого коллеги. Плагиат. — Композитор кончил быстрым диссонансным аккордом, подошел к нам и положил руку Ивану на плечо. — Спорт или, скажем, конные состязания — это честная игра. Первый, второй, третий. Побеждает сильнейший. И точка». — «Ха! — вырвалось у Ивана короткое, ироническое восклицание. — Ты попал в самую точку, старик. Вот уж пошутил так пошутил. Поздравляю!»