— Да, какой в этом смысл?!
— О, — вздохнул Иван. — В тот момент, когда шары сталкиваются, когда кто-нибудь дивится на прядающего ушами слона с ногами, как столбы, — в тот момент, когда лошадь-фаворит первой достигает финиша, ничего другого не существует, все забывается, в том числе и тот самый определенный процент. И если бы время от времени не было подобных бессмысленных мгновений, многие, возможно, были бы неспособны продолжать делать то, в чем есть смысл.
— Я не понял. Что общего у слона, бильярдного шара и бегов?
— Ну, это не беда. Пока!
Иван злонамеренно и вызывающе протянул руку, и увернуться от нее не было никакой возможности — мы оба прекрасно знали, что наш друг в шляпе боится рукопожатия, как огня. (Чужая рука!) После этого мы, смеясь, смотрели, как он, одеревенело держа правую руку на отлете, в панике удалился.
9
Меня выслали из комнаты, но я все же слышала почти все. Каждое слово Ощерика. У него был агрессивный, хотя и не неприятный тон.
Моя мать уехала на кладбище. Мне кажется, речь шла как раз о том, что общего у нашего отца с определенной частью определенного кладбища. (Мы много говорили об этом с Иваном.) И с этим леденящим, странным подобием жилого массива, где нет необходимости ни в воде, ни в свете, ни в газе, ни в лифте, ни в туалете, и жители довольствуются узеньким пространством чуть ли не в пядь шириной. Навечно? Каждые двадцать пять лет, если нет никого, кто бы мог заплатить, кости извлекают из могил и высыпают навалом в так называемую общую могилу. Ее обозначает цементная плита с железным кольцом. (Голенные кости доктора Имре Чисара покоятся на челюстях Йолан Ковач. Волосы Йолан Ковач при доставке подхватил ветер и развешал их далеко на кусте сирени, так что теперь синицы с бурной радостью уносят их в свои гнезда и делают из них пружинистые подушки.) А сколько лет длится вечность в колумбариях? И как поступают с этими? Выдалбливают лицевую пластинку ячейки, вынимают урну и ссыпают прах в одну необыкновенных размеров ячейку? И вообще, находится ли прах моего отца в той урне? Так далек путь до Дебрецена и обратно. Если даже все прошло как нельзя лучше… Что за слова: все прошло как нельзя лучше! («Дети, сегодня все прошло как нельзя лучше, печь работала прекрасно, мы без труда поддерживали температуру в 1000 °C!») Ведь если все прошло «как нельзя лучше», все же осталась чуточка праха от предшественника, которая примешалась к праху моего отца, и от праха моего отца тоже осталась чуточка, которая примешается к праху последующего… (Интересно, чем наскребают эту горсточку пепла?) Не правы ль индусы, которые высыпают в Ганг прах своих незабвенных? Или викинги, которые вывозили своих мертвецов в открытое море на подожженных ладьях? Ибо что общего у памяти об умершем с арендованным на несколько лет, огороженным местом? Или тем более со стеклянным гробом, с мавзолеем? Что общего у застывших черт лица сколь угодно мастерски набальзамированного мертвяка со смехом живых? Ведь не то что пирамида, не то что мавзолей, но даже простая могила рано или поздно угнетает память о жившем когда-то человеке. (На диво хорошо взошла трава, которую мы осенью посадили на могиле, и, знаешь, теперь бы туда еще анютиных глазок… В будущем году мы велим сменить и надгробие, но, наверное, лучше было бы покрыть его лаком, тогда оно не так бы растрескалось. А в остальном могила выглядит
великолепно.) «Схожу к отцу!» — говорит мать, выходит из квартиры, спускается по лестнице, садится на трамвай, потом делает пересадку, ссаживается, проходит в ворота. Неподалеку играет духовой оркестр, это провожают в последний путь какого-нибудь знаменитого мертвеца. Мать останавливается перед одним из кварталов этого необыкновенного жилого массива и неподвижно глядит на зацементированную дверь одной из маленьких квартир. Она у отца! Она выплескивает затхлую воду из маленького бакелитового сосуда, стоящего в медном кольце, наливает свежей воды, ставит в сосуд четыре-пять гвоздик и пока, сцепив руки, молится, невольно сравнивает принесенные ею цветы с цветами на соседних могилах. Да, это так, но что другое ей остается? И я делаю то же самое, когда выбираюсь к отцу. Ничего другого не остается. Цементная плита, номер, имя, вделанное в цемент кольцо, в кольце бакелитовый сосуд, в сосуде застоявшаяся вода и в ней жутко ссохшиеся скелеты цветов. Человек делает, что положено. Я иду к отцу. Я у отца. Я была у отца. Но я в таких случаях все равно не бываю у отца, почти не думаю о нем. Я подрезаю на несколько сантиметров стебли цветов, чтобы через свежую рану они лучше всасывали воду, и стою перед каменной плитой. Зато иногда вечерами, перед сном, хочу я этого или не хочу, я слышу его шаги, звонок, слышу, как он оббивает снег на половике. Да, сейчас я увижу, как он ходит взад и вперед по комнате, сейчас услышу его улыбчивый голос. В такие минуты я действительно у отца.