Проработав с час в помощь товарищу, я, уходя, спросил его: «Что ж, будут их крестьянам читать на сходах?» — «Ну, вот… еще канителиться!.. Прямо целой кипой отправят в Петербург — и шабаш!»
С большим стилистическим разнообразием, но ту же, в сущности, работу исполняли угодливые или глупо-доверчивые публицисты и литераторы, в изображении которых счастливые россияне беспрерывно обнимались и нехрипнущими голосами славили «царя-освободителя».
сюсюкал Аполлон Майков. А в гостиной графа Блудова московский историк Михаил Погодин читал столь же слащавую прозаическую «Грамотку», где говорилось, будто в России отныне уже нет никаких сословных различий и что, если завтра крестьянин захочет стать министром, никто и ничто ему не помеха.
Даже видавшие виды петербургские сановники поеживались, а один из них, улучив минуту, процедил другому:
— Заставь Мишку любезничать, он лоб расшибет…
Уже в апреле «мужички», столь радостно и смиренно, по мнению Майкова, слушавшие манифест, поднялись и в пензенских вотчинах Уварова и в казанском селе Бездна. Изверившиеся, отчаявшиеся, как за последнюю соломинку схватившиеся за слух о том, что подлинный царский указ «спрятали» помещики, пензенцы под красным флагом стояли против регулярных войск с беззаветной отвагой, невиданной со дней Бородина. И падали под выстрелами, последними судорожными движениями как будто гладя так и не доставшуюся им землю.
Гремели выстрелы и в Бездне, где крестьянин Антон Петров читал крестьянам «манифест», какой должен был написать, по их убеждениям, царь, если бы все было по справедливости.
«Замечательна неизменность некоторых приемов бунтующего народа, — философически заносил в свой дневник новый министр внутренних дел Валуев, прочитав доклад о подавлении волнений в Бездне с царской резолюцией: «Не могу не одобрить действий гр[афа] Апраксина». — Со времен стрелецких бунтов, сквозь Стеньку Разина и Пугачева по 1861 год одни и те же черты. Опирание зачинщиков на царские имена, обвинение властей в подложных указах, систематическое заглушение каким-нибудь «cry»[10] увещаний начальников, быстрый упадок духа при энергическом употреблении силы и т. п.».
Эти черты, которые царский министр отмечал с удовлетворением и облегчением, наполняли горечью сердца подлинных друзей народа.
В 1859–1862 годах Чернышевский вел в «Современнике» обозрение иностранных политических новостей. Это позволяло ему прозрачно касаться аналогичных событий в самой России, размышлять о сходных исторических процессах и подмечать их закономерности.
Оспаривая радужные надежды на скорый распад Австро-Венгерской империи после ее войны с Францией в 1859 году, публицист «Современника» утверждал, что понесенное австрийцами поражение было не настолько тяжелым, чтобы полностью отрезвить народ. Естественно, что любой вдумчивый читатель примеривал этот вывод к последствиям Крымской войны для России.
«Разве в массах распространилось ясное убеждение, что подобный порядок дел неизбежен при существовании габсбургского дома? — писал Чернышевский, явно подразумевая под «габсбургским домом» монархический образ правления вообще. — Вовсе нет».
Разрозненность крестьянских восстаний весной 1861 года также не была полной неожиданностью для человека, внимательно следившего за отчаянной борьбой Гарибальди в Италии, когда за ним неотступно следовали весьма небольшие отряды, а десятки тысяч людей после недолгой вспышки энтузиазма расходились по домам.
Щедрин познакомился с Чернышевским, по-видимому, в конце 1857 или в начале 1858 года.
Взаимный интерес друг к другу боролся в них обоих с явной настороженностью. Моложавый чиновник в аккуратном вицмундире министерства внутренних дел, с упрямым, немного мальчишеским выражением лица, нетерпеливо вслушивался в какую-то неестественно оживленную, пересыпанную прибаутками и остротами, подчас довольно натужными, речь знаменитого критика. Чернышевский все время посмеивался, похохатывал и на того, кто мало его знал, производил в общем скорее неприятное впечатление.