Выбрать главу

Настоящее, изображенное в повести, состояние мысли Нагибина, плод и в то же время продолжающийся процесс долгих раздумий, расчленения, «разложения», анализа действительности и собственных попыток самоопределения. Но это и анализ самой мысли, которая в беспрерывном, будто бы логически безупречном движении не может, не умеет остановиться, все разлагает и «раздробляет». Не призрак ли, не фантом, не болезнь сама такая аналитическая мысль, не способная к живому синтезу, подчиняющая себе и самого мыслящего человека, разрушающая личность, лишающая ее активности и созидательной, творческой силы?

Противоречия, которые буквально разрывают на части сознание Нагибина, — это противоречия между живыми нормальными потребностями человеческой натуры и трагической невозможностью жить — удовлетворять эти потребности. Ведь препятствующее такому удовлетворению состояние общества тем не менее исторически необходимо, а следовательно, и разумно. Но именно поэтому оно гибельно для мыслящего человека, который безбоязненно обнажил пружины, двигающие Историю, признал необходимость и в то же время отверг эту разумную действительность во имя другой, высшей, той, где человеческие потребности будут удовлетворены, где синтез будет найден.

«Да и это было бы еще ничего, и с этим можно бы кое-как помириться, — пульсирует и бьется нагибинская мысль, — если б я остановился на объяснении себе действительности — а то ведь оно служило мне только как отправный пункт, из которого я пошел далеко вперед, от которого, идя шаг за шагом по горячим следам развития человечества, я пришел к признанию другой действительности, — действительности не только возможной, но непременно имеющей быть». Итак, Нагибин, анализируя историю человечества, приходит к непреложной убежденности в осуществимости социалистического идеала. Его убежденность, его — не вера, а уверенность в другой действительности — непременно имеющей быть, обоснована исторически: я не утопист, «потому что утопию свою вывожу из исторического развития действительности, потому что населяю ее не мертвыми призраками, а живыми людьми, имеющими плоть и кровь, и не консерватор... потому что не хочу застоя, а требую жизни, требую движения вперед».

Но требуя жизни и движения вперед, Нагибин, пораженный бессилием, совершает ошибку, отмеченную еще сен-симонистами: он исключает из реального и объективного исторического движения действующего и борющегося человека. Он впадает в безысходный фатализм. Почти маниакально и с неизменным постоянством твердя о невозможности вырваться из железных объятий той действительности (не желающей считаться с человеческими хотениями, инстинктами и волей), безобразную картину которой, разложенную его все расчленяющим сознанием (подобную «неведомому шедевру» Бальзака), он создал в своей горячечной фантазии, Нагибин глубоко чужд действительности подлинной, реальной, настоящей и живой. Он спрятался в своей «угол», отказался от поступков, требующих борьбы, выбора и ответственности. Его представление о действительности — терзающей, но безусловно разумной уже потому, что она есть, пусть и грязная, безобразная, «неумытая», — это еще один призрак его сознания, фантом, делающий его мертвым человеком, лишенным всякой «жизненности» — того начала, в котором прежде всего и выражается истинная человечность, или, по выражению Валерьяна Майкова, «чистота человеческого типа». Характер Нагибина — прямая противоположность характеру кольцовского крестьянина, в толковании Майкова, с его «гигантской силой и неуклонной правильностью жизненных отправлений». Нагибин населил «другую», идеальную действительность живыми людьми, но забыл или не заметил, что и в этой, отнюдь не другой, действительности, его окружают не призраки, а живые — чувствующие, радующиеся, страдающие, любящие люди.

Нагибин и полюбившая его «бедная Таня» Крошина (как тут не вспомнить пушкинскую Татьяну Ларину!) с увлечением читают сен-симонистский, проповедующий братство и любовь роман Жорж Санд «Компаньон» («Lecompagnon du tour de France» — «Странствующий подмастерье»). Непосредственное, преодолевающее сословные предрассудки пламенное чувство простолюдина-ремесленника Амори и маркизы Жозефины Дефрене, пусть в конце концов и непрочное, вынужденное подчиниться общепринятым «приличиям», на краткий миг рушит ту стену роковой неизбежности, которую постоянно возводит сознание Нагибина. Прочитанная вместе страстная, исполненная красоты и вдохновения сцена встречи Амори и Жозефины ночью, в тумане, на болотах Солони как бы возвращает бессильного и сомневающегося Нагибина к жизни, освобождает его от призраков: «Любовь — смысл жизни, а жизнь — благо!» Но для него — это только быстро потухающая вспышка, а не спокойно и ровно горящее пламя, вспышка, которая может и повториться, но которая в любом случае и окончательно будет подавлена холодной, хотя и трагической мыслью, обернется бессилием.

И тут появляется мотив, столь характерный для русской литературы того времени — «натуральной школы», — мотив «маленького человека». Это именно он — маленький человек, обладающий ничтожным чином, это он страдает, мучается, исходит горечью и злостью на страницах салтыковской «нехитрой» «повести из повседневной жизни», это он, обитающий в петербургских углах, в комнатенках в три аршина и с окнами на помойную яму, питающийся в дешевых кухмистерских.

Титулярный советник Макар Алексеевич Девушкин (герой повести Достоевского «Бедные люди») вдруг начинает «вольнодумствовать» в одном из писем к «бедной» Вареньке Доброселовой: «Отчего вы, Варенька, такая несчастная? Ангельчик мой! Да чем же вы-то хуже их всех? Вы у меня добрая, прекрасная, ученая; отчего же вам такая злая судьба выпадает на долю? Отчего это так все случается, что вот хороший-то человек в запустенье находится, а к другому кому счастие само напрашивается?.. Ездили бы и вы в карете такой же, родная моя, ясочка. Взгляда вашего благосклонного генералы ловили бы, — не то что наш брат; ходили бы вы не в холстинковом ветхом платьице, а в шелку да в золоте». Этот отчаянный крик, вырвавшийся из доброго сердца маленького человека, запал в душу двадцатилетнего Салтыкова, какой-нибудь год назад читавшего повесть Достоевского в «Петербургском сборнике», изданном Некрасовым. А еще раньше — в любимом романе героев его первой повести — рабочий-ремесленник, «странствующий подмастерье» Пьер Гюгенен размышляет, обращаясь к своим друзьям, таким же ремесленникам: «Разве не поучителен пример богачей? Задумывались ли вы, по какому праву рождаются они счастливыми и за какие преступления обречены вы жить и умирать в нищете, почему они безмятежно наслаждаются жизнью, в то время как ваш удел — один только труд да нужда? Отчего все это происходит?» Символический образ кареты — зримое воплощение социальной несправедливости — не оставляет беспокойное, терзающееся в отчаянии безысходности сознание салтыковского Нагибина, тоже маленького человека.

Но это не маленький человек Пушкина Самсон Вырин, не маленький человек Гоголя Акакий Акакиевич Башмачкин, не маленький человек Достоевского Макар Алексеевич Девушкин, а маленький человек Салтыкова — личность, наделенная мощным мозгом мыслителя, сознанием, вместившим все необъятное умственное, интеллектуальное, философское, социально-утопическое содержание своего времени, все его противоречия, контрасты, парадоксы. «Я такой маленький человек, — рефлектирует Нагибин, — что не должен желать чего-нибудь безнаказанно», — вот плод его мятущейся мысли, болезненной рефлексии, которой не было у «маленьких» героев Пушкина, Гоголя, Достоевского. Наказание — в «доктрине смерти», венчающей все построения мысли, захватывающей и покоряющей все существо личности, в сознании «невыносимой тяжести и даже невозможности жить при известных условиях». А раз эти условия изменить нельзя, остается одно — умереть. И такая смерть — «духовная» — постигает не только Нагибина, смерть, вполне реальная и неотвратимая, убивает любящего и любимого человека — жертву нагибинской боязни «наказания», нагибинской мертвенности. Нагибин усвоил учение социалистов, но опять-таки усвоил чисто аналитически, осознал и «разложил» исторический процесс, но не сумел найти связующей человеческой нити между прошлым, настоящим и будущим, между, как ему кажется, фатальным движением истории и частными человеческими судьбами. Но неужели же люди — только марионетки, дергаемые за ниточки чем-то или кем-то безжалостно-могущественным, кому дано или кто присвоил себе право наказывать за человечность — за любовь, за самопожертвование, за страдание и сострадание?