Хотя его высокопреосвященство Колетти носил тонкие шелковые чулки — это в сочетании с фиолетовым одеянием свидетельствовало, что перед вами высокое духовное лицо, — монсеньера можно было принять за простого аббата времен Людовика XV: его лицо, манеры, внешний вид, походка вразвалку выдавали в нем скорее галантного кавалера, привыкшего к ночным приключениям, нежели строгого прелата, проповедующего воздержание. Казалось, его высокопреосвященство, подобно Эпимениду, проспавшему в пещере пятьдесят семь лет, заснул полвека назад в будуаре маркизы де Помпадур или графини Дюбарри, а теперь проснулся и пустился в свет, позабыв поинтересоваться, не изменились ли за время его отсутствия нравы и обычаи. А может, он только что вернулся от самого папы и сейчас же угодил во французское общество в своем одеянии ультрамонтанского аббата.
С первого взгляда он производил впечатление красавца-прелата в полном смысле этого слова: розовощекий, свежий, он выглядел самое большее на тридцать шесть лет. Но стоило к нему присмотреться, как становилось ясно: монсеньер Колетти следит за своей внешностью столь же ревностно, что и сорокапятилетние женщины, желающие выглядеть на тридцать: его высокопреосвященство пользовался белилами и румянами!
Если бы кому-нибудь удалось проникнуть сквозь этот покрывающий кожу слой штукатурки, он похолодел бы от ужаса, обнаружив под видимостью жизни все признаки болезни и разрушения.
Живыми на этом лице, неподвижном, словно восковая маска, оставались лишь глаза да губы. Глазки — маленькие, черные, глубоко сидящие — метали молнии, порой сверкали весьма устрашающе, потом сейчас же прятались за щурившимися в ханжеской улыбке веками; рот, из которого выходили умные, злые слова, разившие иногда сильнее яда, был небольшой, изящно очерченный, с насмешливо кривившейся нижней губой.
Эта физиономия могла временами выражать ум, честолюбие, сладострастие, но никогда не выражала доброту. При первом же приближении к этому человеку становилось ясно: ни в коем случае нельзя допустить, чтобы он был в числе ваших врагов, равно как никто не горел желанием подружиться с ним.
Был монсеньер невысок ростом, но — как выражаются буржуа в разговоре о священнослужителях — «представителен». Прибавьте к этому нечто в высшей степени высокомерное, презрительное, дерзкое в его манере держать голову, кланяться, входить в гостиные, выходить оттуда, садиться и вставать. Зато он будто нарочно припасал для дам свои изысканные любезности; глядя на них, он щурился с многозначительным видом, а если женщина, к которой он обращался, нравилась ему, его лицо принимало непередаваемое выражение сладострастной нежности.
Именно так, полуприкрыв веки и помаргивая, он вошел в гостиную г-жи де Маранд, где собрались почти одни дамы; генерал, давно и хорошо знавший его высокопреосвященство Колетти, услышал, что лакей докладывает о монсеньере, и процедил сквозь зубы:
— Входи, монсеньер Тартюф!
Доклад о его высокопреосвященстве, его появление в гостиной, поклон, жеманство, с каким усаживался в кресло проповедник, ставший известным во время последнего поста, на мгновение отвлекли внимание присутствующих от Кармелиты. Мы говорим «на мгновение», потому что прошло не более минуты с того времени, как г-жа де Маранд уронила портьеру, и до того, как портьера вновь приподнялась, пропуская двух подруг.
Разительный контраст между г-жой де Маранд и Кармелитой бросался в глаза.
Неужели это была все та же Кармелита?
Да, она, но не та, чей портрет мы списали когда-то из «Монографии о Розе»: румяная, сиявшая, поражавшая выражением простодушия и невинности; теперь она не улыбалась, ноздри ее не раздувались, как раньше, когда она вдыхала аромат целого поля роз, благоухавших под ее окном и украшавших могилу мадемуазель де Лавальер… Нет, сейчас в гостиную входила новая Кармелита — высокая молодая женщина с ниспадавшими на плечи по-прежнему роскошными черными волосами, но ее плечи были словно высечены из мрамора. У нее было все то же открытое и умное лицо, но оно было будто выточено из слоновой кости! Те же щеки, когда-то окрашенные румянцем юности и здоровья, ныне побледнели и стали матовыми.
Ее глаза, и раньше удивлявшие своей красотой, теперь, казалось, стали чуть ли не вдвое больше. Они и прежде горели огнем, но теперь искры стали молниями. Вокруг ее глаз залегли тени, и можно было подумать, что эти молнии сыплются из грозовой тучи.
Губы Кармелиты, когда-то пурпурные, с трудом оживали после той страшной ночи и так и не смогли вернуть себе первоначальный цвет. Они едва достигли бледно-розового кораллового оттенка, однако прекрасно дополняли портрет Кармелиты — настоящей красавицы — и в то же время придавали ее красоте нечто неземное.
Одета Кармелита было просто, но очень изящно.
Три подруги уговорили ее пойти на этот вечер; к тому же она решила как можно скорее обеспечить себе независимое существование. И вопрос о том, в чем Кармелита предстанет перед публикой, долго обсуждался всеми подругами. Само собой разумеется, что Кармелита в этом обсуждении не участвовала. Она с самого начала заявила, что считает себя вдовой Коломбана и всю жизнь будет носить по нему траур, а потому пойдет на вечер в черном платье. Остальное же она предоставила решать Фраголе, Лидии и Регине.
Регина решила, что платье будет из черного кружева, а корсаж и юбка — из черного атласа. Украсит его гирлянда темно-фиолетовых цветов, являющихся символом печали и известных под именем аквилегий, а в гирлянду будут вплетены ветки кипариса.
Венок сплела Фрагола, лучше других разбиравшаяся в сочетании цветов, в подборе оттенков; как и гирлянда на платье, как и букетик на корсаже, венок состоял из веток кипариса и аквилегий.
Ожерелье черного жемчуга, дорогой подарок, преподнесенный Региной, украшал шею Кармелиты.
Когда девушка, бледная, но нарядная, появилась на пороге спальни г-жи де Маранд, ожидавшие ее выхода вскрикнули от восхищения и в то же время от страха. Она была похожа на античное видение — Норму или Медею. Собравшиеся не смогли скрыть изумления.
Старый генерал, обычно настроенный весьма скептически, понял, что перед ним святая преданность и величие мученицы. Он поднялся и стоя стал ожидать приближения Кармелиты.
Едва Кармелита появилась в гостиной, Регина поспешила ей навстречу.
Рядом с двумя дышащими жизнью и счастьем молодыми женщинами она выглядела как призрак.
Гости провожали взглядами эту молчаливую группу со все возраставшим любопытством, почти с волнением.
— До чего ты бледна, бедная сестричка! — заметила Регина.
— Как ты хороша, о Кармелита! — воскликнула г-жа де Маранд.
— Я уступила вашим настойчивым просьбам, мои любимые, — проговорила в ответ их подруга. — Но, может быть, пока не поздно, мне следует остановиться?
— От чего же?
— Вы знаете, ведь я не открывала фортепьяно с тех пор, как мы пели вместе с Коломбаном, прощаясь с жизнью. А вдруг мне изменит голос? Или окажется, что я ничего не помню?
— Нельзя забыть то, чему не учился, Кармелита, — возразила Регина. — Ты пела, как поют птицы, а разве они могут разучиться петь?
— Регина права, — поддержала подругу г-жа де Маранд. — И я уверена в тебе, как уверена в себе и ты сама. Пой же без смущения, дорогая моя! Могу поручиться, что ни у кого из артистов никогда не было более благожелательно настроенной публики.
— Спойте, спойте, сударыня! — стали просить все, за исключением Сюзанны и Лоредана: брат разглядывал красавицу Кармелиту с изумлением, сестра — с завистью.
Кармелита поблагодарила кивком собравшихся и пошла к инструменту.